Неточные совпадения
Я пишу теперь, как давно отрезвившийся человек и во многом уже почти как посторонний; но как изобразить мне тогдашнюю грусть мою (которую живо сейчас припомнил), засевшую в сердце, а главное — мое тогдашнее волнение, доходившее до такого смутного и горячего состояния,
что я даже не
спал по ночам — от нетерпения моего, от загадок, которые я сам себе наставил.
Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду,
спал, и его нарочно разбудили; не то
что в халате, а так, в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и начал смотреть на меня, я — на него.
Дураку покажется,
что он
спит.
И, кроме того, согласись,
что все твои выходки внизу, вместо того чтоб
падать на меня, как и предназначались тобою, тиранили и терзали одну ее.
Должно быть, я
попал в такой молчальный день, потому
что она даже на вопрос мой: «Дома ли барыня?» — который я положительно помню,
что задал ей, — не ответила и молча прошла в свою кухню.
— О, вернулся еще вчера, я сейчас у него была… Я именно и пришла к вам в такой тревоге, у меня руки-ноги дрожат, я хотела вас попросить, ангел мой Татьяна Павловна, так как вы всех знаете, нельзя ли узнать хоть в бумагах его, потому
что непременно теперь от него остались бумаги, так к кому ж они теперь от него пойдут? Пожалуй, опять в чьи-нибудь опасные руки
попадут? Я вашего совета прибежала спросить.
Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к сердцу, закричу во сне, так
что Оля уж ночью разбудит меня: «
Что это вы, говорит, маменька, как крепко
спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя».
— Mon cher, не кричи, это все так, и ты, пожалуй, прав, с твоей точки. Кстати, друг мой,
что это случилось с тобой прошлый раз при Катерине Николаевне? Ты качался… я думал, ты
упадешь, и хотел броситься тебя поддержать.
На мне был перемятый сюртук, и вдобавок в пуху, потому
что я так и
спал не раздевшись, а рубашке приходился уже четвертый день.
Выйдя на улицу, я повернул налево и пошел куда
попало. В голове у меня ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал,
что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.
И даже до того,
что сознание позора, мелькавшее минутами (частыми минутами!), от которого содрогалась душа моя, — это-то сознание — поверят ли? — пьянило меня еще более: «А
что ж,
падать так
падать; да не
упаду же, выеду!
— Именно распилить-с, именно вот на эту идею и
напали, и именно Монферан; он ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а потом свезти. Да-с, да
чего оно будет стоить?
Он же, войдя, сел, вероятно не заметив,
что я собираюсь; на него минутами
нападала чрезвычайно странная рассеянность.
Зная,
что это письмо могло
попасть… в руки злых людей… имея полные основания так думать (с жаром произнесла она), я трепетала,
что им воспользуются, покажут папа… а на него это могло произвести чрезвычайное впечатление… в его положении… на здоровье его… и он бы меня разлюбил…
— Вы меня измучили оба трескучими вашими фразами и все фразами, фразами, фразами! Об чести, например! Тьфу! Я давно хотел порвать… Я рад, рад,
что пришла минута. Я считал себя связанным и краснел,
что принужден принимать вас… обоих! А теперь не считаю себя связанным ничем, ничем, знайте это! Ваш Версилов подбивал меня
напасть на Ахмакову и осрамить ее… Не смейте же после того говорить у меня о чести. Потому
что вы — люди бесчестные… оба, оба; а вы разве не стыдились у меня брать мои деньги?
— Успокойтесь же, — встал я, захватывая шляпу, — лягте
спать, это — первое. А князь Николай Иванович ни за
что не откажет, особенно теперь на радостях. Вы знаете тамошнюю-то историю? Неужто нет? Я слышал дикую вещь,
что он женится; это — секрет, но не от вас, разумеется.
Я же не помнил,
что он входил. Не знаю почему, но вдруг ужасно испугавшись,
что я «
спал», я встал и начал ходить по комнате, чтоб опять не «заснуть». Наконец, сильно начала болеть голова. Ровно в десять часов вошел князь, и я удивился тому,
что я ждал его; я о нем совсем забыл, совсем.
В десять часов мы легли
спать; я завернулся с головой в одеяло и из-под подушки вытянул синенький платочек: я для чего-то опять сходил, час тому назад, за ним в ящик и, только
что постлали наши постели, сунул его под подушку.
— Ах черт…
Чего он! — ворчит с своей кровати Ламберт, — постой, я тебе!
Спать не дает… — Он вскакивает наконец с постели, подбегает ко мне и начинает рвать с меня одеяло, но я крепко-крепко держусь за одеяло, в которое укутался с головой.
Я выпучил на нее глаза; у меня в глазах двоилось, мне мерещились уже две Альфонсины… Вдруг я заметил,
что она плачет, вздрогнул и сообразил,
что она уже очень давно мне говорит, а я, стало быть, в это время
спал или был без памяти.
— Просто-запросто ваш Петр Валерьяныч в монастыре ест кутью и кладет поклоны, а в Бога не верует, и вы под такую минуту
попали — вот и все, — сказал я, — и сверх того, человек довольно смешной: ведь уж, наверно, он раз десять прежде того микроскоп видел,
что ж он так с ума сошел в одиннадцатый-то раз? Впечатлительность какая-то нервная… в монастыре выработал.
Мне стало досадно, но Версилов вдруг прервал разговор, встал и объявил,
что пора идти
спать.
Прибыл он в Петербург, потому
что давно уже помышлял о Петербурге как о поприще более широком,
чем Москва, и еще потому,
что в Москве он где-то и как-то
попал впросак и его кто-то разыскивал с самыми дурными на его счет намерениями.
«Однако, — подумал я тогда про себя, уже ложась
спать, — выходит,
что он дал Макару Ивановичу свое „дворянское слово“ обвенчаться с мамой в случае ее вдовства. Он об этом умолчал, когда рассказывал мне прежде о Макаре Ивановиче».
— Ты прав, но ни слова более, умоляю тебя! — проговорил он и вышел от меня. Таким образом, мы нечаянно и капельку объяснились. Но он только прибавил к моему волнению перед новым завтрашним шагом в жизни, так
что я всю ночь
спал, беспрерывно просыпаясь; но мне было хорошо.
И у него ужасно странные мысли: он вам вдруг говорит,
что и подлец, и честный — это все одно и нет разницы; и
что не надо ничего делать, ни доброго, ни дурного, или все равно — можно делать и доброе, и дурное, а
что лучше всего лежать, не снимая платья по месяцу, пить, да есть, да
спать — и только.
Я сидел как ошалелый. Ни с кем другим никогда я бы не
упал до такого глупого разговора. Но тут какая-то сладостная жажда тянула вести его. К тому же Ламберт был так глуп и подл,
что стыдиться его нельзя было.
Все эти последние бессвязные фразы я пролепетал уже на улице. О, я все это припоминаю до мелочи, чтоб читатель видел,
что, при всех восторгах и при всех клятвах и обещаниях возродиться к лучшему и искать благообразия, я мог тогда так легко
упасть и в такую грязь! И клянусь, если б я не уверен был вполне и совершенно,
что теперь я уже совсем не тот и
что уже выработал себе характер практическою жизнью, то я бы ни за
что не признался во всем этом читателю.
Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к сердцу. Макар Иванович сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так
что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не
упал; и даже ясно было,
что он все клонится, чтобы
упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик был мертв.
Он только
что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал
падать на левую сторону. «Разрыв сердца!» — говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались — и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
Я, впрочем, не такая уж трусиха, не подумайте; но от этого письма я ту ночь не
спала, оно писано как бы какою-то больною кровью… и после такого письма
что ж еще остается?
Я только
что выехал из Дрездена и в рассеянности проехал станцию, с которой должен был поворотить на мою дорогу, и
попал на другую ветвь.
Проснулся я наутро поздно, а
спал необыкновенно крепко и без снов, о
чем припоминаю с удивлением, так
что, проснувшись, почувствовал себя опять необыкновенно бодрым нравственно, точно и не было всего вчерашнего дня. К маме я положил не заезжать, а прямо отправиться в кладбищенскую церковь, с тем чтобы потом, после церемонии, возвратясь в мамину квартиру, не отходить уже от нее во весь день. Я твердо был уверен,
что во всяком случае встречу его сегодня у мамы, рано ли, поздно ли — но непременно.
Потому
что этакая насильственная, дикая любовь действует как припадок, как мертвая петля, как болезнь, и — чуть достиг удовлетворения — тотчас же
упадает пелена и является противоположное чувство: отвращение и ненависть, желание истребить, раздавить.
Вспоминаю,
что, пробудясь, я некоторое время лежал на диване как ошеломленный, стараясь сообразить и припомнить и притворясь,
что все еще
сплю.
Но за ширмами сторожила меня Альфонсинка: я это тотчас заметил, потому
что она раза два выглянула и приглядывалась, но я каждый раз закрывал глаза и делал вид,
что все еще
сплю.
Лиза попросила меня не входить и не будить мамы: «Всю ночь не
спала, мучилась; слава Богу,
что хоть теперь заснула».
А ты беги туда и финти пред стариком
что есть мочи, уложи его
спать, авось вытянет до утра-то!
Он тоже ударил меня из всей силы по голове, так
что я
упал на пол.