Неточные совпадения
Он уже прежде знал, что в этой квартире
жил один семейный немец, чиновник: «Стало
быть, этот немец теперь выезжает, и, стало
быть, в четвертом этаже, по этой лестнице и на этой площадке, остается, на некоторое время, только одна старухина квартира занятая.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «
Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас,
ешь и
пьешь, и теплом пользуешься», а что тут
пьешь и
ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
Письмо матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений в нем не
было ни на минуту, даже в то еще время, как он читал письмо. Главнейшая
суть дела
была решена в его голове, и решена окончательно: «Не бывать этому браку, пока я
жив, и к черту господина Лужина!»
Ведь она уже по каким-то причинам успела догадаться, что ей с Дуней нельзя
будет вместе
жить после брака, даже и в первое время?
«Или отказаться от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно принять судьбу, как она
есть, раз навсегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать,
жить и любить!»
— Да отвори,
жив аль нет? И все-то он дрыхнет! — кричала Настасья, стуча кулаком в дверь, — целые дни-то деньские, как пес, дрыхнет! Пес и
есть! Отвори, что ль. Одиннадцатый час.
— А что отвечал в Москве вот лектор-то ваш на вопрос, зачем он билеты подделывал: «Все богатеют разными способами, так и мне поскорей захотелось разбогатеть». Точных слов не помню, но смысл, что на даровщинку, поскорей, без труда! На всем готовом привыкли
жить, на чужих помочах ходить, жеваное
есть. Ну, а пробил час великий, тут всяк и объявился, чем смотрит…
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему
жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно
было поставить, — а кругом
будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так
жить, чем сейчас умирать!
— Я его знаю, знаю! — закричал он, протискиваясь совсем вперед, — это чиновник, отставной, титулярный советник, Мармеладов! Он здесь
живет, подле, в доме Козеля… Доктора поскорее! Я заплачу, вот! — Он вытащил из кармана деньги и показывал полицейскому. Он
был в удивительном волнении.
«Довольно! — произнес он решительно и торжественно, — прочь миражи, прочь напускные страхи, прочь привидения!..
Есть жизнь! Разве я сейчас не
жил? Не умерла еще моя жизнь вместе с старою старухой! Царство ей небесное и — довольно, матушка, пора на покой! Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь! Померяемся теперь! — прибавил он заносчиво, как бы обращаясь к какой-то темной силе и вызывая ее. — А ведь я уже соглашался
жить на аршине пространства!
Да он и сам не знал; ему, как хватавшемуся за соломинку, вдруг показалось, что и ему «можно
жить, что
есть еще жизнь, что не умерла его жизнь вместе с старой старухой».
— Это очень хорошо, что ты сам его поведешь, — заметил Зосимов Разумихину, — что завтра
будет, увидим, а сегодня очень даже недурно: значительная перемена с давешнего. Век
живи, век учись…
— Я иногда слишком уж от сердца говорю, так что Дуня меня поправляет… Но, боже мой, в какой он каморке
живет! Проснулся ли он, однако? И эта женщина, хозяйка его, считает это за комнату? Послушайте, вы говорите, он не любит сердца выказывать, так что я, может
быть, ему и надоем моими… слабостями?.. Не научите ли вы меня, Дмитрий Прокофьич? Как мне с ним? Я, знаете, совсем как потерянная хожу.
Подразделения тут, разумеется, бесконечные, но отличительные черты обоих разрядов довольно резкие: первый разряд, то
есть материал, говоря вообще, люди по натуре своей консервативные, чинные,
живут в послушании и любят
быть послушными.
Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек
есть наиболее земной человек, а стало
быть, должен
жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка.
— Случайно-с… Мне все кажется, что в вас
есть что-то к моему подходящее… Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно
проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может
быть, полечу.
— Оберегать! Что ж он может против Авдотьи Романовны? Ну, спасибо тебе, Родя, что мне так говоришь…
Будем,
будем оберегать!.. Где
живет?
Вот в чем дело:
есть у меня дядя (я вас познакомлю; прескладной и препочтенный старичонка!), а у этого дяди
есть тысяча рублей капиталу, а сам
живет пенсионом и не нуждается.
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь стойте, здесь
есть одна квартира, в этом же доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе
жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы
жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало
быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама
была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен
быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что
было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже
жить не может… О господи!»
Вот у нас обвиняли
было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не хочет
жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто бы это
было слишком грубо, с отцами-то, что можно
было бы их пощадить, написать мягче.
Вон Варенц семь лет с мужем
прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в письме: «Я сознала, что с вами не могу
быть счастлива.
Весьма вероятно и то, что Катерине Ивановне захотелось, именно при этом случае, именно в ту минуту, когда она, казалось бы, всеми на свете оставлена, показать всем этим «ничтожным и скверным жильцам», что она не только «умеет
жить и умеет принять», но что совсем даже не для такой доли и
была воспитана, а воспитана
была в «благородном, можно даже сказать в аристократическом полковничьем доме», и уж вовсе не для того готовилась, чтобы самой мести пол и мыть по ночам детские тряпки.
От природы
была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все
жили в мире и радости и не смели
жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Но этого уже не могла вытерпеть Катерина Ивановна и немедленно, во всеуслышание, «отчеканила», что у Амалии Ивановны, может, никогда и фатера-то не
было, а что просто Амалия Ивановна — петербургская пьяная чухонка и, наверно, где-нибудь прежде в кухарках
жила, а пожалуй, и того хуже.
Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь на ваше решение отдали: тому или тем
жить на свете, то
есть Лужину ли
жить и делать мерзости или умирать Катерине Ивановне? то как бы вы решили: кому из них умереть?
— Стало
быть, лучше Лужину
жить и делать мерзости! Вы и этого решить не осмелились?
— А жить-то, жить-то как
будешь? Жить-то с чем
будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью
будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь
будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то
прожить! Что с тобой теперь
будет!
— Слишком легко тогда
было бы
жить, — ответил Раскольников.
— Так вот ты как
живешь, Соня! Ни разу-то я у тебя не
была… привелось…
— Э-эх! человек недоверчивый! — засмеялся Свидригайлов. — Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не «вошь» же
была она (он ткнул пальцем в тот угол, где
была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом деле,
жить и делать мерзости, или ей умирать?». И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет…».
Свидригайлов и недели не
жил в Петербурге, а уж все около него
было на какой-то патриархальной ноге.
Я семь лет
прожил в деревне у Марфы Петровны, а потому, набросившись теперь на умного человека, как вы, — на умного и в высшей степени любопытного, просто рад поболтать, да, кроме того,
выпил эти полстакана вина и уже капельку в голову ударило.
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может
быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж
жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
Я, Родя, дней шесть-семь назад убивалась, смотря на твое платье, как ты
живешь, что
ешь и в чем ходишь.
— Родя, милый мой, первенец ты мой, — говорила она, рыдая, — вот ты теперь такой же, как
был маленький, так же приходил ко мне, так же и обнимал и целовал меня; еще когда мы с отцом
жили и бедовали, ты утешал нас одним уже тем, что
был с нами, а как я похоронила отца, — то сколько раз мы, обнявшись с тобой вот так, как теперь, на могилке его плакали.
К чему они, лучше ли я
буду сознавать тогда, раздавленный муками, идиотством, в старческом бессилии после двадцатилетней каторги, чем теперь сознаю, и к чему мне тогда и
жить?
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно
быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же
жить после этого, зачем я иду теперь, когда сам знаю, что все это
будет именно так, как по книге, а не иначе!»
Сама бывшая хозяйка его, мать умершей невесты Раскольникова, вдова Зарницына, засвидетельствовала тоже, что, когда они еще
жили в другом доме, у Пяти Углов, Раскольников во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей и
был при этом обожжен.
И что в том, что чрез восемь лет ему
будет только тридцать два года и можно снова начать еще
жить!
Он
жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо
было смотреть.
Там
была свобода и
жили другие люди, совсем непохожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его.