Неточные совпадения
За нищету даже и
не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее
было; и справедливо, ибо
в нищете я первый сам готов оскорблять
себя.
Замечательно, что Раскольников,
быв в университете, почти
не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому
не ходил и у
себя принимал тяжело.
Тут лохмотья его
не обращали на
себя ничьего высокомерного внимания, и можно
было ходить
в каком угодно виде, никого
не скандализируя.
Дело
было самое обыкновенное и
не заключало
в себе ничего такого особенного.
Была же Лизавета мещанка, а
не чиновница, девица, и
собой ужасно нескладная, росту замечательно высокого, с длинными, как будто вывернутыми, ножищами, всегда
в стоптанных козловых башмаках, и держала
себя чистоплотно.
Даже недавнюю пробусвою (то
есть визит с намерением окончательно осмотреть место) он только пробовал
было сделать, но далеко
не взаправду, а так: «дай-ка, дескать, пойду и опробую, что мечтать-то!» — и тотчас
не выдержал, плюнул и убежал,
в остервенении на самого
себя.
А между тем, казалось бы, весь анализ,
в смысле нравственного разрешения вопроса,
был уже им покончен: казуистика его выточилась, как бритва, и сам
в себе он уже
не находил сознательных возражений.
Но каково же
было его изумление, когда он вдруг увидал, что Настасья
не только на этот раз дома, у
себя в кухне, но еще занимается делом: вынимает из корзины белье и развешивает на веревках!
«И с чего взял я, — думал он, сходя под ворота, — с чего взял я, что ее непременно
в эту минуту
не будет дома? Почему, почему, почему я так наверно это решил?» Он
был раздавлен, даже как-то унижен. Ему хотелось смеяться над
собою со злости… Тупая, зверская злоба закипела
в нем.
Ни одного мига нельзя
было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва
себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы
не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась
в нем сила.
И до того эта несчастная Лизавета
была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки
не подняла защитить
себе лицо, хотя это
был самый необходимо-естественный жест
в эту минуту, потому что топор
был прямо поднят над ее лицом.
И если бы
в ту минуту он
в состоянии
был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может
быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на
себя объявить, и
не от страху даже за
себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Мучительная, темная мысль поднималась
в нем — мысль, что он сумасшествует и что
в эту минуту
не в силах ни рассудить, ни
себя защитить, что вовсе, может
быть,
не то надо делать, что он теперь делает…
И, наконец, когда уже гость стал подниматься
в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней
в квартиру и притворить за
собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился
не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость
был уже тоже у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Он плохо теперь помнил
себя; чем дальше, тем хуже. Он помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел
было поворотить назад
в переулок. Несмотря на то, что чуть
не падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с другой совсем стороны.
Тот
был дома,
в своей каморке, и
в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они
не видались. Разумихин сидел у
себя в истрепанном до лохмотьев халате,
в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
— Нет,
не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он
не подумал о том, что с ним, стало
быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же,
в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен,
в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни
было в целом свете. Вся желчь поднялась
в нем. Он чуть
не захлебнулся от злобы на
себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Раскольников молчал и
не сопротивлялся, несмотря на то, что чувствовал
в себе весьма достаточно сил приподняться и усидеть на диване безо всякой посторонней помощи, и
не только владеть руками настолько, чтобы удержать ложку или чашку, но даже, может
быть, и ходить.
Рассердился да и пошел,
была не была, на другой день
в адресный стол, и представь
себе:
в две минуты тебя мне там разыскали.
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось
в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно
не в силах
был сдержать
себя. И
в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
Но лодки
было уж
не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с
себя шинель, сапоги и кинулся
в воду. Работы
было немного: утопленницу несло водой
в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница
была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего
не говорила.
Народ расходился, полицейские возились еще с утопленницей, кто-то крикнул про контору… Раскольников смотрел на все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода…
не стоит, — бормотал он про
себя. — Ничего
не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора… А зачем Заметов
не в конторе? Контора
в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом
себя.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза
в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти
не было, и
было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна
не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить
себя по ночам и
не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, — высокомерно начала
было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь
не могла отказать
себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья у него
не было, а если б и
было, он,
быть может, и
не надел бы его, — «так, нарочно бы
не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он
не имеет права оскорблять чувства других, тем более что те, другие, сами
в нем нуждаются и сами зовут к
себе. Платье свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же
было на нем всегда сносное; на этот счет он
был особенно чистоплотен.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем
не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку,
в сердце его вселился страх, и он стал бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что
было, конечно, стеснительно для человека и без того
себе не доверявшего.
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом
есть ошибка с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все
в том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу
себя в жертву. Совсем это
не так. Я просто для
себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно,
буду рада, если удастся
быть полезною родным, но
в моей решимости это
не самое главное побуждение…
Пульхерия Александровна взглянула на Соню и слегка прищурилась. Несмотря на все свое замешательство перед настойчивым и вызывающим взглядом Роди, она никак
не могла отказать
себе в этом удовольствии. Дунечка серьезно, пристально уставилась прямо
в лицо бедной девушки и с недоумением ее рассматривала. Соня, услышав рекомендацию, подняла
было глаза опять, но смутилась еще более прежнего.
Раскольников до того смеялся, что, казалось, уж и сдержать
себя не мог, так со смехом и вступили
в квартиру Порфирия Петровича. Того и надо
было Раскольникову: из комнат можно
было услышать, что они вошли смеясь и все еще хохочут
в прихожей.
Взгляд этих глаз как-то странно
не гармонировал со всею фигурой, имевшею
в себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно
было от нее ожидать.
— Надоели они мне очень вчера, — обратился вдруг Раскольников к Порфирию с нахально-вызывающею усмешкой, — я и убежал от них квартиру нанять, чтоб они меня
не сыскали, и денег кучу с
собой захватил. Вон господин Заметов видел деньги-то. А что, господин Заметов, умен я
был вчера али
в бреду, разрешите-ка спор!
— Ведь вот-с… право,
не знаю, как бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, — ведь уж
быть того
не может, хе, хе! чтобы вы сами
себя не считали, — ну хоть на капельку, — тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово, —
в вашем то
есть смысле-с… Ведь так-с?
— Ну, полноте, кто ж у нас на Руси
себя Наполеоном теперь
не считает? — с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже
в интонации его голоса
было на этот раз нечто уж особенно ясное.
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может
быть, начинавшейся
в нем (заметь
себе!), мнительный, самолюбивый, знающий
себе цену и шесть месяцев у
себя в углу никого
не видавший,
в рубище и
в сапогах без подметок, — стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Вследствие двух причин к вам зашел, во-первых, лично познакомиться пожелал, так как давно уж наслышан с весьма любопытной и выгодной для вас точки; а во-вторых, мечтаю, что
не уклонитесь, может
быть, мне помочь
в одном предприятии, прямо касающемся интереса сестрицы вашей, Авдотьи Романовны. Одного-то меня, без рекомендации, она, может, и на двор к
себе теперь
не пустит, вследствие предубеждения, ну, а с вашей помощью я, напротив, рассчитываю…
— Ведь обыкновенно как говорят? — бормотал Свидригайлов, как бы про
себя, смотря
в сторону и наклонив несколько голову. — Они говорят: «Ты болен, стало
быть, то, что тебе представляется,
есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться
не иначе как больным, а
не то что их нет самих по
себе.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про
себя. Странное дело, до сих пор еще ни разу
не приходило ему
в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного
был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
Эта последняя претензия до того
была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг
не выдержал и — расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла из
себя...
«Недели через три на седьмую версту, [На седьмой версте от Петербурга,
в Удельной, находилась известная больница для умалишенных.] милости просим! Я, кажется, сам там
буду, если еще хуже
не будет», — бормотал он про
себя.
Она
было остановилась, быстро подняла
было на негоглаза, но поскорей пересилила
себя и стала читать далее. Раскольников сидел и слушал неподвижно,
не оборачиваясь, облокотясь на стол и смотря
в сторону. Дочли до 32-го стиха.
— Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с,
в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то
есть у нас
в России-с, и всего более
в наших петербургских кружках, если два умные человека,
не слишком еще между
собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак
не могут найти темы для разговора, — коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся.
Ну, так вот он все
будет, все
будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода
не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам
себя кругом запутает, как
в сетях, затревожит
себя насмерть!..
Вид этого человека с первого взгляда
был очень странный. Он глядел прямо перед
собою, но как бы никого
не видя.
В глазах его сверкала решимость, но
в то же время смертная бледность покрывала лицо его, точно его привели на казнь. Совсем побелевшие губы его слегка вздрагивали.
— Это другая сплетня! — завопил он. — Совсем, совсем
не так дело
было! Вот уж это-то
не так! Это все Катерина Ивановна тогда наврала, потому что ничего
не поняла! И совсем я
не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить
в ней протест… Мне только протест и
был нужен, да и сама по
себе Софья Семеновна уже
не могла оставаться здесь
в нумерах!
Может
быть, Катерина Ивановна считала
себя обязанною перед покойником почтить его память «как следует», чтобы знали все жильцы и Амалия Ивановна
в особенности, что он
был «
не только их совсем
не хуже, а, может
быть, еще и гораздо получше-с» и что никто из них
не имеет права перед ним «свой нос задирать».
У папеньки Катерины Ивановны, который
был полковник и чуть-чуть
не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или, лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню бы
не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени
не высказывать своих чувств, хотя и решила
в своем сердце, что Амалию Ивановну непременно надо
будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а то она бог знает что об
себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
— Штука
в том: я задал
себе один раз такой вопрос: что, если бы, например, на моем месте случился Наполеон и
не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а
была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода
не было?
Я учился, но содержать
себя в университете
не мог и на время принужден
был выйти.
И она, сама чуть
не плача (что
не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему на хнычущих детей. Раскольников попробовал
было убедить ее воротиться и даже сказал, думая подействовать на самолюбие, что ей неприлично ходить по улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит
себя в директрисы благородного пансиона девиц…
После Миколки
в тот же день
была сцена у Сони; вел и кончил он ее совсем, совсем
не так, как бы мог воображать
себе прежде… ослабел, значит, мгновенно и радикально!