Неточные совпадения
Квартирная же хозяйка его, у которой он нанимал
эту каморку с обедом и прислугой, помещалась одною лестницей ниже,
в отдельной квартире, и каждый раз, при выходе на улицу, ему непременно надо было проходить мимо хозяйкиной кухни, почти всегда настежь отворенной на лестницу.
— Гм… да… все
в руках человека, и все-то он мимо носу проносит единственно от одной трусости…
это уж аксиома…
Шляпа
эта была высокая, круглая, циммермановская, [Циммерман — известный
в Петербурге владелец фабрики головных уборов и магазина на Невском проспекте.
В то время он и сам еще не верил
этим мечтам своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостью.
Этот дом стоял весь
в мелких квартирах и заселен был всякими промышленниками — портными, слесарями, кухарками, разными немцами, девицами, живущими от себя, мелким чиновничеством и проч.
Лестница была темная и узкая, «черная», но он все уже
это знал и изучил, и ему вся
эта обстановка нравилась:
в такой темноте даже и любопытный взгляд был неопасен.
Это хорошо… на всякий случай…» — подумал он опять и позвонил
в старухину квартиру.
Раскольников вышел
в решительном смущении. Смущение
это все более и более увеличивалось. Сходя по лестнице, он несколько раз даже останавливался, как будто чем-то внезапно пораженный. И, наконец, уже на улице, он воскликнул...
«О боже! как
это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет,
это вздор,
это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог прийти мне
в голову? На какую грязь способно, однако, мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»
Но никто не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все
эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью. Был тут и еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он был тоже как будто
в некотором волнении.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно
в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось
в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца
этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть
в другом мире, хотя бы
в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь
в распивочной.
Было душно, так что было даже нестерпимо сидеть, и все до того было пропитано винным запахом, что, кажется, от одного
этого воздуха можно было
в пять минут сделаться пьяным.
Эта привычка обращается у иных пьющих
в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают.
— Ну-с, — продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на
этот раз достоинством, переждав опять последовавшее
в комнате хихикание.
Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна
в работе с утра до ночи, скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте сызмалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я
это чувствую.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что
в болезни
этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
— Милостивый государь, милостивый государь! — воскликнул Мармеладов, оправившись, — о государь мой, вам, может быть, все
это в смех, как и прочим, и только беспокою я вас глупостию всех
этих мизерных подробностей домашней жизни моей, ну а мне не
в смех!
И
в продолжение всего того райского дня моей жизни и всего того вечера я и сам
в мечтаниях летучих препровождал: и, то есть, как я
это все устрою, и ребятишек одену, и ей спокой дам, и дочь мою единородную от бесчестья
в лоно семьи возвращу…
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и
в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть
это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать
в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
— Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой,
в решительном вдохновении, как будто только и ждал
этих слов.
Думаешь ли ты, продавец, что
этот полуштоф твой мне
в сласть пошел?
Я
это давеча, как у ней был,
в моем сердце почувствовал!..
Глаза ее блестели как
в лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатление производило
это чахоточное и взволнованное лицо при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице ее.
— И
это мне
в наслаждение! И
это мне не
в боль, а
в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик
в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре
в страшном испуге, почти
в припадке. Старшая девочка дрожала со сна, как лист.
Особенно потешно смеялись они, когда Мармеладов, таскаемый за волосы, кричал, что
это ему
в наслаждение.
Стали даже входить
в комнату; послышался, наконец, зловещий визг:
это продиралась вперед сама Амалия Липпевехзель, чтобы произвести распорядок по-свойски и
в сотый раз испугать бедную женщину ругательским приказанием завтра же очистить квартиру.
Это была крошечная клетушка, шагов
в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку становилось
в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок.
Трудно было более опуститься и обнеряшиться; но Раскольникову
это было даже приятно
в его теперешнем состоянии духа.
Письмо дрожало
в руках его; он не хотел распечатывать при ней: ему хотелось остаться наедине с
этим письмом.
Письмо матери его измучило. Но относительно главнейшего, капитального пункта сомнений
в нем не было ни на минуту, даже
в то еще время, как он читал письмо. Главнейшая суть дела была решена
в его голове, и решена окончательно: «Не бывать
этому браку, пока я жив, и к черту господина Лужина!»
Так, значит, решено уж окончательно: за делового и рационального человека изволите выходить, Авдотья Романовна, имеющего свой капитал (уже имеющего свой капитал,
это солиднее, внушительнее), служащего
в двух местах и разделяющего убеждения новейших наших поколений (как пишет мамаша) и, «кажется,доброго», как замечает сама Дунечка.
«Гм,
это правда, — продолжал он, следуя за вихрем мыслей, крутившимся
в его голове, —
это правда, что к человеку надо „подходить постепенно и осторожно, чтобы разузнать его“; но господин Лужин ясен.
Да ведь косыночки всего только двадцать рублей
в год прибавляют к ста двадцати-то рублям,
это мне известно.
И так-то вот всегда у
этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека
в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Давным-давно как зародилась
в нем вся
эта теперешняя тоска, нарастала, накоплялась и
в последнее время созрела и концентрировалась, приняв форму ужасного, дикого и фантастического вопроса, который замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения.
Вдруг он вздрогнул: одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась
в его голове. Но вздрогнул он не оттого, что пронеслась
эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль
эта была совсем не вчерашняя. Но разница была
в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а
в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал
это… Ему стукнуло
в голову, и потемнело
в глазах.
Этот бульвар и всегда стоит пустынный, теперь же, во втором часу и
в такой зной, никого почти не было.
А вот теперь смотрите сюда:
этот франт, с которым я сейчас драться хотел, мне незнаком, первый раз вижу; но он ее тоже отметил дорогой сейчас, пьяную-то, себя-то не помнящую, и ему ужасно теперь хочется подойти и перехватить ее, — так как она
в таком состоянии, — завезти куда-нибудь…
— Не дать-то им
это можно-с, — отвечал унтер-офицер
в раздумье. — Вот кабы они сказали, куда их предоставить, а то… Барышня, а барышня! — нагнулся он снова.
«А куда ж я иду? — подумал он вдруг. — Странно. Ведь я зачем-то пошел. Как письмо прочел, так и пошел… На Васильевский остров, к Разумихину я пошел, вот куда, теперь… помню. Да зачем, однако же? И каким образом мысль идти к Разумихину залетела мне именно теперь
в голову?
Это замечательно».
Однажды он целую зиму совсем не топил своей комнаты и утверждал, что
это даже приятнее, потому что
в холоде лучше спится.
«Гм… к Разумихину, — проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы
в смысле окончательного решения, — к Разумихину я пойду,
это конечно… но — не теперь… Я к нему… на другой день после того пойду, когда уже то будет кончено и когда все по-новому пойдет…»
Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то,
в углу,
в этом-то ужасном шкафу и созревало все
это вот уже более месяца, и он пошел куда глаза глядят.
Как бы с усилием начал он, почти бессознательно, по какой-то внутренней необходимости, всматриваться во все встречавшиеся предметы, как будто ища усиленно развлечения, но
это плохо удавалось ему, и он поминутно впадал
в задумчивость.
Но скоро и
эти новые, приятные ощущения перешли
в болезненные и раздражающие.
При
этом всегда они брали с собой кутью на белом блюде,
в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного
в рис крестом.
Он любил
эту церковь и старинные
в ней образа, большею частию без окладов, и старого священника с дрожащею головой.
Это одна из тех больших телег,
в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят
в них товары и винные бочки.
Но теперь, странное дело,
в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто
это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет
в грязи или
в колее, и при
этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на
это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце
в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все
это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.