Неточные совпадения
Остались: один хмельной, но немного, сидевший
за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг,
как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Это был человек лет уже
за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные,
как щелочки, но одушевленные красноватые глазки.
Можете судить потому, до
какой степени ее бедствия доходили, что она, образованная и воспитанная и фамилии известной,
за меня согласилась пойти!
Два часа просидели и все шептались: «Дескать,
как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех
за руку в кабинет провел».
Ну, уж что, кажется, во мне
за краса и
какой я супруг?
— И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый
за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна,
как лист.
—
За детей медью платят. Что на копейки сделаешь! — продолжал он с неохотой,
как бы отвечая собственным мыслям.
Путь же взял он по направлению к Васильевскому острову через В—й проспект,
как будто торопясь туда
за делом, но, по обыкновению своему, шел, не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих.
Так, значит, решено уж окончательно:
за делового и рационального человека изволите выходить, Авдотья Романовна, имеющего свой капитал (уже имеющего свой капитал, это солиднее, внушительнее), служащего в двух местах и разделяющего убеждения новейших наших поколений (
как пишет мамаша) и, «кажется,доброго»,
как замечает сама Дунечка.
Я сам видел,
как он
за нею наблюдал и следил, только я ему помешал, и он теперь все ждет, когда я уйду.
Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих
за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь,
как будто им с возами даже легче, чем без возов.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит,
как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его
за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту
за минутой, пункт
за пунктом, черту
за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом
как бы каким-то предопределением судьбы его.
Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал на него почти совсем механически:
как будто его кто-то взял
за руку и потянул
за собой, неотразимо, слепо, с неестественною силою, без возражений.
Поровнявшись с хозяйкиною кухней,
как и всегда отворенною настежь, он осторожно покосился в нее глазами, чтоб оглядеть предварительно: нет ли там, в отсутствие Настасьи, самой хозяйки, а если нет, то хорошо ли заперты двери в ее комнате, чтоб она тоже как-нибудь оттуда не выглянула, когда он
за топором войдет?
— Здравствуйте, Алена Ивановна, — начал он
как можно развязнее, но голос не послушался его, прервался и задрожал, — я вам… вещь принес… да вот лучше пойдемте сюда… к свету… — И, бросив ее, он прямо, без приглашения, прошел в комнату. Старуха побежала
за ним; язык ее развязался...
Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха не заперла
за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И
как мог,
как мог он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить
за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость был уже тоже у дверей. Они стояли теперь друг против друга,
как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Раскольников снял запор, приотворил дверь, ничего не слышно, и вдруг, совершенно уже не думая, вышел, притворил
как мог плотнее дверь
за собой и пустился вниз.
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать…
как было дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом,
как был, и хозяйка,
как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала
за мной долгу.
— Они и
как подписывались, так едва пером водили, — заметил письмоводитель, усаживаясь на свое место и принимаясь опять
за бумаги.
За этою стеной была улица, тротуар, слышно было,
как шныряли прохожие, которых здесь всегда немало; но
за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить.
Затем он снова схватился
за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он
как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного чуть-чуть казался повыше.
«Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то
каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это
как же?»
Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — все это казенное — и бери три рубля: так
как я
за весь перевод вперед взял,
за первый и
за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся.
«Но
за что же,
за что же… и
как это можно!» — повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался.
Уж не
за секрет ли
какой боишься?
Едва только затворилась
за ней дверь, больной сбросил с себя одеяло и,
как полоумный, вскочил с постели.
Но
за что же,
за какое дело? — он
как будто бы теперь,
как нарочно, и забыл.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту,
за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А
как, брат, себя чувствуешь?
Тут и захотел я его задержать: „Погоди, Миколай, говорю, аль не выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу:
как он тут от меня прыснет, да на улицу, да бегом, да в проулок, — только я и видел его.
— «
Каким таким манером?» — «А таким самым манером, что мазали мы этта с Митреем весь день, до восьми часов, и уходить собирались, а Митрей взял кисть да мне по роже краской и мазнул, мазнул, этта, он меня в рожу краской, да и побег, а я
за ним.
И бегу, этта, я
за ним, а сам кричу благим матом; а
как с лестницы в подворотню выходить — набежал я с размаху на дворника и на господ, а сколько было с ним господ, не упомню, а дворник
за то меня обругал, а другой дворник тоже обругал, и дворникова баба вышла, тоже нас обругала, и господин один в подворотню входил, с дамою, и тоже нас обругал, потому мы с Митькой поперек места легли: я Митьку
за волосы схватил и повалил и стал тузить, а Митька тоже, из-под меня,
за волосы меня ухватил и стал тузить, а делали мы то не по злобе, а по всей то есь любови, играючи.
—
Как попали!
Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это
за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки,
как он показал. Наступил на коробку и поднял!
А
как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ль они принять такой факт, — основанный единственно только на одной психологической невозможности, на одном только душевном настроении, —
за факт неотразимый и все обвинительные и вещественные факты, каковы бы они ни были, разрушающий?
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал,
как один приговоренный к смерти,
за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом,
как давеча,
как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял
за дверью, с топором, запор прыгал, они
за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
— Я бы вот
как стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак раза четыре со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы
за другую тысячу; начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на свет, да переворотил бы ее и опять на свет — не фальшивая ли?
А
как стал бы третью тысячу считать — нет, позвольте: я, кажется, там, во второй тысяче, седьмую сотню неверно сосчитал, сомнение берет, да бросил бы третью, да опять
за вторую, — да этак бы все-то пять…
— Фу,
какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку
за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
Только что Раскольников отворил дверь на улицу,
как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже
за шаг еще, не видали друг друга, так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один другого взглядом. Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах.
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, — говорит со смыслом, а
как будто… Ведь и я дурак! Да разве помешанные не говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. — Ну что, если… ну
как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку
за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
— А журнал, это есть, братец ты мой, такие картинки, крашеные, и идут они сюда к здешним портным каждую субботу, по почте, из-за границы, с тем то есть,
как кому одеваться,
как мужскому, равномерно и женскому полу. Рисунок, значит. Мужской пол все больше в бекешах пишется, а уж по женскому отделению такие, брат, суфлеры, что отдай ты мне все, да и мало!
Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись
за грудь, — когда я… ах, когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила
за твоего папашу, Поля, — то тотчас спросила: «Не та ли это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо; вот взяла бы иглу да сейчас бы и заштопала,
как я тебя учила, а то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
Раскольников уговорил меж тем кого-то сбегать
за доктором. Доктор,
как оказалось, жил через дом.
— Я послал
за доктором, — твердил он Катерине Ивановне, — не беспокойтесь, я заплачу. Нет ли воды?.. и дайте салфетку, полотенце, что-нибудь, поскорее; неизвестно еще,
как он ранен… Он ранен, а не убит, будьте уверены… Что скажет доктор!
— Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так
как я не принадлежу к вашим подлым льстецам,
как господин Лебезятников, который смеется теперь
за дверью (
за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу понять, почему вам это название не нравится.
Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила
за порог и глядела
как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв о своем перекупленном из четвертых рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, [Омбрелька — зонтик (фр. ombrelle).] ненужной ночью, но которую она взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером.
— Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и
за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез!
Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку меньше!
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный,
как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы
за окном, да тут же,
как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила!