Неточные совпадения
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая
на него
рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший
на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив
руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Но он был в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда, в тоске, обеими
руками голову, положа продранные локти
на залитый и липкий стол.
Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно,
на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно
руки были грязные, жирные, красные, с черными ногтями.
И тогда-то, милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены четырнадцатилетнюю дочь имея,
руку свою предложил, ибо не мог смотреть
на такое страдание.
А тут Катерина Ивановна,
руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней
на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
Два часа просидели и все шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч
на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за
руку в кабинет провел».
Оно ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав
руки на груди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом
на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка
рукой.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая
руки, она указывала
на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она
на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!
Уходя, Раскольников успел просунуть
руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему с разменянного в распивочной рубля, и неприметно положил
на окошко.
Но, рассудив, что взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы не взял, он махнул
рукой и пошел
на свою квартиру.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу,
на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья
рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента
на добро, а не
на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими
руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем еще как ребенок. Обманули, это как раз. Послушайте, сударыня, — начал он звать ее, — где изволите проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые глаза, тупо посмотрела
на допрашивающих и отмахнулась
рукой.
Раскольников говорил громко и указывал
на него прямо
рукой. Тот услышал и хотел было опять рассердиться, но одумался и ограничился одним презрительным взглядом. Затем медленно отошел еще шагов десять и опять остановился.
И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за
руку и со страхом оглядывается
на кабак.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится
на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в
руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
Все тело его было как бы разбито; смутно и темно
на душе. Он положил локти
на колена и подпер обеими
руками голову.
Последний же день, так нечаянно наступивший и все разом порешивший, подействовал
на него почти совсем механически: как будто его кто-то взял за
руку и потянул за собой, неотразимо, слепо, с неестественною силою, без возражений.
Он бросился стремглав
на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленами; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе
руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил!
Переведя дух и прижав
рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься
на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница
на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Стараясь развязать снурок и оборотясь к окну, к свету (все окна у ней были заперты, несмотря
на духоту), она
на несколько секунд совсем его оставила и стала к нему задом. Он расстегнул пальто и высвободил топор из петли, но еще не вынул совсем, а только придерживал правою
рукой под одеждой.
Руки его были ужасно слабы; самому ему слышалось, как они, с каждым мгновением, все более немели и деревенели. Он боялся, что выпустит и уронит топор… вдруг голова его как бы закружилась.
Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими
руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил
на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в
руках, и смотрела в оцепенении
на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть.
Увидав его выбежавшего, она задрожала, как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали судороги; приподняла
руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря
на него, но все не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть.
Впрочем, заглянув
на кухню и увидав
на лавке ведро, наполовину полное воды, он догадался вымыть себе
руки и топор.
Топор он опустил лезвием прямо в воду, схватил лежавший
на окошке,
на расколотом блюдечке, кусочек мыла и стал, прямо в ведре, отмывать себе
руки.
На лестнице он вспомнил, что оставляет все вещи так, в обойной дыре, — «а тут, пожалуй, нарочно без него обыск», — вспомнил и остановился. Но такое отчаяние и такой, если можно сказать, цинизм гибели вдруг овладели им, что он махнул
рукой и пошел дальше.
Контора была от него с четверть версты. Она только что переехала
на новую квартиру, в новый дом, в четвертый этаж.
На прежней квартире он был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик с книжкой в
руках; «дворник, значит; значит, тут и есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни у кого ни об чем не хотел.
Даже бумага выпала из
рук Раскольникова, и он дико смотрел
на пышную даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
Раскольников отдал перо, но, вместо того чтоб встать и уйти, положил оба локтя
на стол и стиснул
руками голову.
— В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся
на запор; и непременно бы его там накрыли, если бы не Кох сдурил, не отправился сам за дворником. А он именно в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими
руками крестится: «Если б я там, говорит, остался, он бы выскочил и меня убил топором». Русский молебен хочет служить, хе-хе!..
Он разжал
руку, пристально поглядел
на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой.
Господи!» Он хотел было запереться
на крючок, но
рука не поднялась… да и бесполезно!
Тем временем Разумихин пересел к нему
на диван, неуклюже, как медведь, обхватил левою
рукой его голову, несмотря
на то, что он и сам бы мог приподняться, а правою поднес к его рту ложку супу, несколько раз предварительно подув
на нее, чтоб он не обжегся.
По прежнему обхватил он левою
рукой голову больного, приподнял его и начал поить с чайной ложечки чаем, опять беспрерывно и особенно усердно подувая
на ложку, как будто в этом процессе подувания и состоял самый главный и спасительный пункт выздоровления.
Раскольников молчал и не сопротивлялся, несмотря
на то, что чувствовал в себе весьма достаточно сил приподняться и усидеть
на диване безо всякой посторонней помощи, и не только владеть
руками настолько, чтобы удержать ложку или чашку, но даже, может быть, и ходить.
Раскольников оборотился к стене, где
на грязных желтых обоях с белыми цветочками выбрал один неуклюжий белый цветок, с какими-то коричневыми черточками, и стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие
на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели
руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел
на цветок.
— За дверьми? За дверями лежала? За дверями? — вскричал вдруг Раскольников, мутным, испуганным взглядом смотря
на Разумихина, и медленно приподнялся, опираясь
рукой,
на диване.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в
руки, как он показал. Наступил
на коробку и поднял!
Слушай внимательно: и дворник, и Кох, и Пестряков, и другой дворник, и жена первого дворника, и мещанка, что о ту пору у ней в дворницкой сидела, и надворный советник Крюков, который в эту самую минуту с извозчика встал и в подворотню входил об
руку с дамою, — все, то есть восемь или десять свидетелей, единогласно показывают, что Николай придавил Дмитрия к земле, лежал
на нем и его тузил, а тот ему в волосы вцепился и тоже тузил.
В ответ
на это Раскольников медленно опустился
на подушку, закинул
руки за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо, наконец, сконфузился.
Оба замолчали. После внезапного, припадочного взрыва смеха Раскольников стал вдруг задумчив и грустен. Он облокотился
на стол и подпер
рукой голову. Казалось, он совершенно забыл про Заметова. Молчание длилось довольно долго.
А как кончил бы, из пятой да из второй вынул бы по кредитке, да опять
на свет, да опять сомнительно, «перемените, пожалуйста», — да до седьмого поту конторщика бы довел, так что он меня как и с рук-то сбыть уж не знал бы!
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это один разговор, а
на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня
на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
— Да вот тебе еще двадцать копеек
на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую
руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)] До свидания… приятнейшего!..
Раскольников дошел до Садовой и повернул за угол. Разумихин смотрел ему вслед задумавшись. Наконец, махнув
рукой, вошел в дом, но остановился
на средине лестницы.
Но лодки было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с себя шинель, сапоги и кинулся в воду. Работы было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее за одежду правою
рукою, левою успел схватиться за шест, который протянул ему товарищ, и тотчас же утопленница была вытащена. Ее положили
на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье
руками. Она ничего не говорила.
Работники, очевидно, замешкались и теперь наскоро свертывали свою бумагу и собирались домой. Появление Раскольникова почти не обратило
на себя их внимания. Они о чем-то разговаривали. Раскольников скрестил
руки и стал вслушиваться.