Неточные совпадения
Насущными делами
своими он совсем перестал и
не хотел заниматься.
В то время он и сам еще
не верил этим мечтам
своим и только раздражал себя их безобразною, но соблазнительною дерзостью.
— Помню, батюшка, очень хорошо помню, что вы были, — отчетливо проговорила старушка, по-прежнему
не отводя
своих вопрошающих глаз от его лица.
Но он
не мог выразить ни словами, ни восклицаниями
своего волнения.
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он
не знал, куда деться от тоски
своей.
Но никто
не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью. Был тут и еще один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед
своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он был тоже как будто в некотором волнении.
Раскольников
не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски
своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Бивал он ее под конец; а она хоть и
не спускала ему, о чем мне доподлинно и по документам известно, но до сих пор вспоминает его со слезами и меня им корит, и я рад, я рад, ибо хотя в воображениях
своих зрит себя когда-то счастливой…
И тогда-то, милостивый государь, тогда я, тоже вдовец, и от первой жены четырнадцатилетнюю дочь имея, руку
свою предложил, ибо
не мог смотреть на такое страдание.
И целый год я обязанность
свою исполнял благочестиво и свято и
не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо чувство имею.
Беру тебя еще раз на личную
свою ответственность, — так и сказали, — помни, дескать, ступай!» Облобызал я прах ног его, мысленно, ибо взаправду
не дозволили бы, бывши сановником и человеком новых государственных и образованных мыслей; воротился домой, и как объявил, что на службу опять зачислен и жалование получаю, господи, что тогда было…
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на
своего слушателя), ну-с, а на другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж
не помню, и вот-с, глядите на меня, все!
Где дщерь, что отца
своего земного, пьяницу непотребного,
не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди!
И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам
не считал себя достойным сего…» И прострет к нам руце
свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем!
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он
не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею
своею длинною, высохшею как спичка рукой.
Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять
не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью
своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике.
Но, рассудив, что взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы
не взял, он махнул рукой и пошел на
свою квартиру.
Часто он спал на ней так, как был,
не раздеваясь, без простыни, покрываясь
своим старым, ветхим студенческим пальто и с одною маленькою подушкой в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье.
— От кого,
не знаю. Три копейки почтальону
своих отдала. Отдашь, что ли?
Путь же взял он по направлению к Васильевскому острову через В—й проспект, как будто торопясь туда за делом, но, по обыкновению
своему, шел,
не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих.
И
не могли же вы
не знать, что мать под
свой пенсион на дорогу вперед занимает?
Ведь она хлеб черный один будет есть да водой запивать, а уж душу
свою не продаст, а уж нравственную свободу
свою не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн
не отдаст,
не то что за господина Лужина.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух
свой и нравственное чувство
свое связью с человеком, которого
не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из одной
своей личной выгоды!
Дело ясное: для себя, для комфорта
своего, даже для спасения себя от смерти, себя
не продаст, а для другого вот и продает!
Он бросал на него злобные взгляды, стараясь, впрочем, чтобы тот их
не заметил, и нетерпеливо ожидал
своей очереди, когда досадный оборванец уйдет.
Однажды он целую зиму совсем
не топил
своей комнаты и утверждал, что это даже приятнее, потому что в холоде лучше спится.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает
свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Но бедный мальчик уже
не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с
своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость
свою, он даже
не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!
Это была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть
не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры
своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои.
До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни о чем
не рассуждал и совершенно
не мог рассуждать; но всем существом
своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно.
Старуха же уже сделала
свое завещание, что известно было самой Лизавете, которой по завещанию
не доставалось ни гроша, кроме движимости, стульев и прочего; деньги же все назначались в один монастырь в Н—й губернии, на вечный помин души.
У него был еще складной садовый ножик; но на нож, и особенно на
свои силы, он
не надеялся, а потому и остановился на топоре окончательно.
Несмотря на всю мучительную внутреннюю борьбу
свою, он никогда, ни на одно мгновение
не мог уверовать в исполнимость
своих замыслов, во все это время.
Вопрос же: болезнь ли порождает самое преступление или само преступление, как-нибудь по особенной натуре
своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни? — он еще
не чувствовал себя в силах разрешить.
Прибавим только, что фактические, чисто материальные затруднения дела вообще играли в уме его самую второстепенную роль. «Стоит только сохранить над ними всю волю и весь рассудок, и они, в
свое время, все будут побеждены, когда придется познакомиться до малейшей тонкости со всеми подробностями дела…» Но дело
не начиналось.
Окончательным
своим решением он продолжал всего менее верить, и когда пробил час, все вышло совсем
не так, а как-то нечаянно, даже почти неожиданно.
Он нарочно пошевелился и что-то погромче пробормотал, чтоб и виду
не подать, что прячется; потом позвонил в третий раз, но тихо, солидно и без всякого нетерпения. Вспоминая об этом после, ярко, ясно, эта минута отчеканилась в нем навеки; он понять
не мог, откуда он взял столько хитрости, тем более что ум его как бы померкал мгновениями, а тела
своего он почти и
не чувствовал на себе… Мгновение спустя послышалось, что снимают запор.
Она только чуть-чуть приподняла
свою свободную левую руку, далеко
не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед, как бы отстраняя его.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности
своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Он стоял, смотрел и
не верил глазам
своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха
не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он
не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь!
Не сквозь стену же.
Не в полной памяти прошел он и в ворота
своего дома; по крайней мере, он уже прошел на лестницу и тогда только вспомнил о топоре. А между тем предстояла очень важная задача: положить его обратно, и как можно незаметнее. Конечно, он уже
не в силах был сообразить, что, может быть, гораздо лучше было бы ему совсем
не класть топора на прежнее место, а подбросить его, хотя потом, куда-нибудь на чужой двор.
Никого, ни единой души,
не встретил он потом до самой
своей комнаты; хозяйкина дверь была заперта.
Не более как минут через пять вскочил он снова и тотчас же, в исступлении, опять кинулся к
своему платью.
— Ишь лохмотьев каких набрал и спит с ними, ровно с кладом… — И Настасья закатилась
своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он все под шинель и пристально впился в нее глазами. Хоть и очень мало мог он в ту минуту вполне толково сообразить, но чувствовал, что с человеком
не так обращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
— Это деньги с вас по заемному письму требуют, взыскание. Вы должны или уплатить со всеми издержками, пенными [Пенные — от пеня — штраф за невыполнение принятых обязательств.] и прочими, или дать письменно отзыв, когда можете уплатить, а вместе с тем и обязательство
не выезжать до уплаты из столицы и
не продавать и
не скрывать
своего имущества. А заимодавец волен продать ваше имущество, а с вами поступить по законам.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь
не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно
не обращает на него внимания, — позвольте и мне с
своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и
не признаться в
свою очередь, с самого начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в
свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что
не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала за мной долгу.
Позвольте-с: она именно сказала, что, как только я дам эту бумагу, она опять будет меня кредитовать сколько угодно и что никогда, никогда, в
свою очередь, — это ее собственные слова были, — она
не воспользуется этой бумагой, покамест я сам заплачу…
Раскольников поднял
свою шляпу и пошел к дверям, но до дверей он
не дошел…