Неточные совпадения
Нет, Дунечка, все вижу и знаю,
о чем ты со мной много — то
говорить собираешься; знаю и то,
о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и
о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
— Пашенькой зовет! Ах ты рожа хитростная! — проговорила ему вслед Настасья; затем отворила дверь и стала подслушивать, но не вытерпела и сама побежала вниз. Очень уж ей интересно было узнать,
о чем он
говорит там с хозяйкой; да и вообще видно было, что она совсем очарована Разумихиным.
Насчет носков и прочего остального предоставляю тебе самому; денег остается нам двадцать пять рубликов, а
о Пашеньке и об уплате за квартиру не беспокойся; я
говорил: кредит безграничнейший.
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить
о том, что вы
говорите, — высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда
говорила высокомерным тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь не могла отказать себе в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
— А я так уверена, что он и завтра будет то же
говорить… об этом, — отрезала Авдотья Романовна и уж, конечно, это была загвоздка, потому что тут был пункт,
о котором Пульхерия Александровна слишком боялась теперь заговаривать.
Я ей, между прочим, очень долго, дня два сряду, про прусскую палату господ
говорил (потому что
о чем же с ней
говорить?), — только вздыхала да прела!
— А знаете, Авдотья Романовна, вы сами ужасно как похожи на вашего брата, даже во всем! — брякнул он вдруг, для себя самого неожиданно, но тотчас же, вспомнив
о том, что сейчас
говорил ей же про брата, покраснел как рак и ужасно сконфузился. Авдотья Романовна не могла не рассмеяться, на него глядя.
—
О будущем муже вашей дочери я и не могу быть другого мнения, — твердо и с жаром отвечал Разумихин, — и не из одной пошлой вежливости это
говорю, а потому… потому… ну хоть по тому одному, что Авдотья Романовна сама, добровольно, удостоила выбрать этого человека.
— Он был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм!
О каком-то покойнике и
о какой-то девице он действительно мне что-то
говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
Она больная такая девочка была, — продолжал он, как бы опять вдруг задумываясь и потупившись, — совсем хворая; нищим любила подавать и
о монастыре все мечтала, и раз залилась слезами, когда мне об этом стала
говорить; да, да… помню… очень помню.
— Маменька, — сказал он твердо и настойчиво, — это Софья Семеновна Мармеладова, дочь того самого несчастного господина Мармеладова, которого вчера в моих глазах раздавили лошади и
о котором я уже вам
говорил…
— А он очень, очень, очень, очень будет рад с тобой познакомиться! Я много
говорил ему
о тебе, в разное время… И вчера
говорил. Идем!.. Так ты знал старуху? То-то!.. Ве-ли-ко-лепно это все обернулось!.. Ах да… Софья Ивановна…
— Стой! — закричал Разумихин, хватая вдруг его за плечо, — стой! Ты наврал! Я надумался: ты наврал! Ну какой это подвох? Ты
говоришь, что вопрос
о работниках был подвох? Раскуси: ну если б это ты сделал, мог ли б ты проговориться, что видел, как мазали квартиру… и работников? Напротив: ничего не видал, если бы даже и видел! Кто ж сознается против себя?
Я уж
о том и не
говорю, что у женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование.
Напоминая теперь с горечью Дуне
о том, что он решился взять ее, несмотря на худую
о ней молву, Петр Петрович
говорил вполне искренно и даже чувствовал глубокое негодование против такой «черной неблагодарности».
— Я
о деле пришел
говорить, — громко и нахмурившись проговорил вдруг Раскольников, встал и подошел к Соне. Та молча подняла на него глаза. Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «
О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей
говорил? Он ей поцеловал ногу и
говорил…
говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может…
О господи!»
— Вы, кажется,
говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно…
о моем знакомстве с этой… убитой? — начал было опять Раскольников, — «ну зачем я вставил кажется? — промелькнуло в нем как молния. — Ну зачем я так беспокоюсь
о том, что вставил это кажется?» — мелькнула в нем тотчас же другая мысль как молния.
Вы вот изволите теперича
говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка,
о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый человек, каюсь: хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить, хотелось бы такую улику достать, чтобы на дважды два — четыре походило!
—
Говорит, а у самого еще зубки во рту один
о другой колотятся, хе-хе! Иронический вы человек! Ну-с, до свидания-с.
Я вчера
говорил только с нею, мимоходом,
о возможности ей получить, как нищей вдове чиновника, годовой оклад, в виде единовременного пособия.
— Позвольте спросить, — вдруг встала Соня, — вы ей что изволили
говорить вчера
о возможности пенсиона? Потому, она еще вчера
говорила мне, что вы взялись ей пенсион выхлопотать. Правда это-с?
Вы понимаете,
о ком я
говорю: об ней, об ней! — и Катерина Ивановна закивала ему на хозяйку.
— Смотрите на нее: вытаращила глаза, чувствует, что мы
о ней
говорим, да не может понять, и глаза вылупила.
— Посмотрите, я дала ей самое тонкое, можно сказать, поручение пригласить эту даму и ее дочь, понимаете,
о ком я
говорю?
— Не только драньем вихров, но даже и помелом было бы полезно обойтись с иными дураками. Я не
о покойнике теперь
говорю! — отрезала Катерина Ивановна провиантскому.
Не
говорю уже
о том, что он мстил лично мне, потому что имеет основание предполагать, что честь и счастие Софьи Семеновны очень для меня дороги.
Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления, становившиеся невыносимыми, не
говоря уже
о том, насколько личного и сердечного заключалось в стремлении его заступиться за Соню.
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так
говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же!
О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь
говорить? (
О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил.
О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
— Вы ей
о бугорках
говорили?
— То есть не совсем
о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то
говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не
о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?
— Я
о тебе, третьего дня кажется, с сестрой
говорил, Разумихин.
Вспомнил тут я и вашу статейку, в журнальце-то, помните, еще в первое-то ваше посещение в подробности
о ней-то
говорили.
— Вы сами же вызывали сейчас на откровенность, а на первый же вопрос и отказываетесь отвечать, — заметил Свидригайлов с улыбкой. — Вам все кажется, что у меня какие-то цели, а потому и глядите на меня подозрительно. Что ж, это совершенно понятно в вашем положении. Но как я ни желаю сойтись с вами, я все-таки не возьму на себя труда разуверять вас в противном. Ей-богу, игра не стоит свеч, да и говорить-то с вами я ни
о чем таком особенном не намеревался.
— Ну да, — улыбнулся с побеждающею откровенностью Свидригайлов. — Так что ж? Вы, кажется, находите что-то дурное, что я
о женщинах так
говорю?
— Э-эх! Посидите, останьтесь, — упрашивал Свидригайлов, — да велите себе принести хоть чаю. Ну посидите, ну, я не буду болтать вздору,
о себе то есть. Я вам что-нибудь расскажу. Ну, хотите, я вам расскажу, как меня женщина,
говоря вашим слогом, «спасала»? Это будет даже ответом на ваш первый вопрос, потому что особа эта — ваша сестра. Можно рассказывать? Да и время убьем.
—
Говорили тоже
о каком-то вашем лакее в деревне и что будто бы вы были тоже чему-то причиной.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки. Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно
говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание
о том, что она боится его, как ребенок, и что он так для нее страшен.
— Нельзя же было кричать на все комнаты
о том, что мы здесь
говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только
говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст себя сам. Знайте, что уж за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и
говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы
поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
Он рассказал до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно
о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал
о том, как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между собой
говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которым найдены были вещи и кошелек.
Часто, иногда после нескольких дней и даже недель угрюмого, мрачного молчания и безмолвных слез, больная как-то истерически оживлялась и начинала вдруг
говорить вслух, почти не умолкая,
о своем сыне,
о своих надеждах,
о будущем…
Он никогда не
говорил с ними
о боге и
о вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.