Неточные совпадения
Мармеладов остановился, хотел было улыбнуться, но вдруг подбородок его запрыгал. Он, впрочем, удержался. Этот кабак, развращенный вид, пять
ночей на сенных барках и штоф, а вместе с
тем эта болезненная любовь к жене и семье сбивали его слушателя с толку. Раскольников слушал напряженно, но с ощущением болезненным. Он досадовал, что зашел сюда.
Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше,
тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей
ночи, но на верху лестницы было очень темно.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много —
то говорить собираешься; знаю и
то, о чем ты всю
ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая у мамаши в спальне стоит.
Она работала на сестру день и
ночь, была в доме вместо кухарки и прачки и, кроме
того, шила на продажу, даже полы мыть нанималась, и все сестре отдавала.
Это было уже давно решено: «Бросить все в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще
ночью, в бреду, в
те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «Поскорей, поскорей, и все выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.
Да, это так; это все так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый вопрос для него; и когда
ночью решено было в воду кинуть,
то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так
тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно… Да, он это все знал и все помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в
ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал… А ведь так!..
— Фатеру по
ночам не нанимают; а к
тому же вы должны с дворником прийти.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до
того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по
ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и
ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И
то простила!
— И всё дело испортите! — тоже прошептал, из себя выходя, Разумихин, — выйдемте хоть на лестницу. Настасья, свети! Клянусь вам, — продолжал он полушепотом, уж на лестнице, — что давеча нас, меня и доктора, чуть не прибил! Понимаете вы это! Самого доктора! И
тот уступил, чтобы не раздражать, и ушел, а я внизу остался стеречь, а он тут оделся и улизнул. И теперь улизнет, коли раздражать будете, ночью-то, да что-нибудь и сделает над собой…
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка с твоей стороны. Я за
ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в
том, что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада, если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
Тогда еще, в
тот же самый год, кажется, и «Безобразный поступок Века» случился (ну, «Египетские-то
ночи», чтение-то публичное, помните?
В лихорадке и в бреду провела всю
ночь Соня. Она вскакивала иногда, плакала, руки ломала,
то забывалась опять лихорадочным сном, и ей снились Полечка, Катерина Ивановна, Лизавета, чтение Евангелия и он… он, с его бледным лицом, с горящими глазами… Он целует ей ноги, плачет… О господи!
Хоть и надует с первого раза, да за ночь-то
тот и надумается, коли сам малый не промах.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из
того дома, которых он подзывал тогда
ночью к квартальному. Они стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что
тот догонял его, весь запыхавшись.
Весьма вероятно и
то, что Катерине Ивановне захотелось, именно при этом случае, именно в
ту минуту, когда она, казалось бы, всеми на свете оставлена, показать всем этим «ничтожным и скверным жильцам», что она не только «умеет жить и умеет принять», но что совсем даже не для такой доли и была воспитана, а воспитана была в «благородном, можно даже сказать в аристократическом полковничьем доме», и уж вовсе не для
того готовилась, чтобы самой мести пол и мыть по
ночам детские тряпки.
Амалия Ивановна, тоже предчувствовавшая что-то недоброе, а вместе с
тем оскорбленная до глубины души высокомерием Катерины Ивановны, чтобы отвлечь неприятное настроение общества в другую сторону и кстати уж чтоб поднять себя в общем мнении, начала вдруг, ни с
того ни с сего, рассказывать, что какой-то знакомый ее, «Карль из аптеки», ездил
ночью на извозчике и что «извозчик хотель его убиваль и что Карль его ошень, ошень просиль, чтоб он его не убиваль, и плакаль, и руки сложиль, и испугаль, и от страх ему сердце пронзиль».
В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная
тем, что во всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и с потаенною тоской осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о
том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди веше) и что «непременно должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо про белье смотрель», и второе, «чтоб все молоды девиц тихонько по
ночам никакой роман не читаль».
Сидел в мое время один смиреннейший арестант целый год в остроге, на печи по
ночам все Библию читал, ну и зачитался, да зачитался, знаете, совсем, да так, что ни с
того ни с сего сгреб кирпич и кинул в начальника, безо всякой обиды с его стороны.
— Софья Семеновна не воротится до
ночи. Я так полагаю. Она должна была прийти очень скоро, если же нет,
то уж очень поздно…
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до
того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю
ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Ему мерещились высоко поднявшаяся за
ночь вода Малой Невы, Петровский остров, мокрые дорожки, мокрая трава, мокрые деревья и кусты и, наконец,
тот самый куст…
«К
тому же все равно, они еще ничего не знают, — думал он, — а меня уже привыкли считать за чудака…» Костюм его был ужасен: все грязное, пробывшее всю
ночь под дождем, изорванное, истрепанное.
Дуня припомнила, между прочим, слова брата, что мать вслушивалась в ее бред, в
ночь накануне
того последнего рокового дня, после сцены ее с Свидригайловым: не расслышала ли она чего-нибудь тогда?
Она тоже весь этот день была в волнении, а в
ночь даже опять захворала. Но она была до
того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал
того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…