Неточные совпадения
Если б его вздумали попросить посерьезнее довезти кого-нибудь версты две на своих плечах, то он бы, может быть, и довез: он был так добр,
что в иной раз готов был решительно все отдать по первому спросу и поделиться чуть не последней рубашкой
с первым желающим.
Наконец, получив в наследство село Степанчиково,
что увеличило его состояние до шестисот душ, он оставил службу и, как уже сказано было, поселился в деревне вместе
с своими детьми: восьмилетним Илюшей (рождение которого стоило жизни его матери) и старшей дочерью Сашенькой, девочкой лет пятнадцати, воспитывавшейся по смерти матери в одном пансионе, в Москве.
Известно одно,
что генерал глубоко не уважал жену свою во все время своего
с ней сожительства и язвительно смеялся над ней при всяком удобном случае.
К ней являлись городские сороки
с отчетами; ей всегда и везде было первое место, — словом, она извлекала из своего генеральства все,
что могла извлечь.
Пробовали было завести домашний вист-преферанс; но игра кончалась обыкновенно для генерала такими припадками,
что генеральша и ее приживалки в ужасе ставили свечки, служили молебны, гадали на бобах и на картах, раздавали калачи в остроге и
с трепетом ожидали послеобеденного часа, когда опять приходилось составлять партию для виста-преферанса и принимать за каждую ошибку крики, визги, ругательства и чуть-чуть не побои.
Генерал, когда
что ему не нравилось, ни перед кем не стеснялся: визжал, как баба, ругался, как кучер, а иногда, разорвав и разбросав по полу карты и прогнав от себя своих партнеров, даже плакал
с досады и злости, и не более как из-за какого-нибудь валета, которого сбросили вместо девятки.
Она говорила, рыдая и взвизгивая, окруженная толпой своих приживалок и мосек,
что скорее будет есть сухой хлеб и, уж разумеется, «запивать его своими слезами»,
что скорее пойдет
с палочкой выпрашивать себе подаяние под окнами,
чем склонится на просьбу «непокорного» переехать к нему в Степанчиково, и
что нога ее никогда-никогда не будет в доме его!
Ужасно, ужасно! но всего ужаснее то — позвольте это вам сказать откровенно, полковник, — всего ужаснее то,
что вы стоите теперь передо мною, как бесчувственный столб, разиня рот и хлопая глазами,
что даже неприлично, тогда как при одном предположении подобного случая вы бы должны были вырвать
с корнем волосы из головы своей и испустить ручьи…
что я говорю! реки, озера, моря, океаны слез!..
Разумеется, кончилось тем,
что генеральша, вместе
с своими приживалками, собачонками,
с Фомой Фомичом и
с девицей Перепелицыной, своей главной наперсницей, осчастливила наконец своим прибытием Степанчиково.
Случалось,
что девица Перепелицына, перезрелое и шипящее на весь свет создание, безбровая, в накладке,
с маленькими плотоядными глазками,
с тоненькими, как ниточка, губами и
с руками, вымытыми в огуречном рассоле, считала своею обязанностью прочесть наставление полковнику...
— Это оттого,
что вы непочтительны-с. Это оттого,
что вы эгоисты-с, оттого вы и оскорбляете маменьку-с; они к этому не привыкли-с. Они генеральши-с, а вы еще только полковники-с.
Один из моих троюродных братьев, тоже отставной гусар, человек еще молодой, но замотавшийся до невероятной степени и проживавший одно время у дяди, прямо и просто объявил мне,
что, по его глубочайшему убеждению, генеральша находилась в непозволительной связи
с Фомой Фомичом.
Я знаю, он серьезно уверил дядю,
что ему, Фоме, предстоит величайший подвиг, подвиг, для которого он и на свет призван и к совершению которого понуждает его какой-то человек
с крыльями, являющийся ему по ночам, или что-то вроде того.
Но покамест скажу,
что с Фомой именно сбылась пословица: посади за стол, он и ноги на стол.
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно
с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все прошлое, — идиотку, перед которой дядя считал своею обязанностью благоговеть уже потому только,
что она была мать его.
Начали
с того,
что тотчас же доказали дяде,
что он груб, нетерпелив, невежествен и, главное, эгоист в высочайшей степени.
Вдвое надо быть деликатнее
с человеком, которого одолжаешь… то есть…
что я! какое одолжаешь!.. опять соврал! вовсе не одолжаешь; он меня, напротив, одолжает тем,
что живет у меня, а не я его!
Все странности Фомы, все неблагородные его выходки дядя тотчас же приписал его прежним страданиям, его унижению, его озлоблению… он тотчас же решил в нежной и благородной душе своей,
что с страдальца нельзя и спрашивать как
с обыкновенного человека;
что не только надо прощать ему, но, сверх того, надо кротостью уврачевать его раны, восстановить его, примирить его
с человечеством.
— Сочинение пишет! — говорит он, бывало, ходя на цыпочках еще за две комнаты до кабинета Фомы Фомича. — Не знаю,
что именно, — прибавлял он
с гордым и таинственным видом, — но, уж верно, брат, такая бурда… то есть в благородном смысле бурда. Для кого ясно, а для нас, брат,
с тобой такая кувыркалегия,
что… Кажется, о производительных силах каких-то пишет — сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Да, грянет и его имя! Тогда и мы
с тобой через него прославимся. Он, брат, мне это сам говорил…
Тому показалось,
что с бакенбардами дядя похож на француза и
что поэтому в нем мало любви к отечеству.
Фома еще прежде объявил,
что любит поговорить
с умным русским мужичком.
И вот раз он зашел на гумно; поговорив
с мужичками о хозяйстве, хотя сам не умел отличить овса от пшеницы, сладко потолковав о священных обязанностях крестьянина к господину, коснувшись слегка электричества и разделения труда, в
чем, разумеется, не понимал ни строчки, растолковав своим слушателям, каким образом земля ходит около солнца, и, наконец, совершенно умилившись душой от собственного красноречия, он заговорил о министрах.
— А тебе какое дело, пехтерь? — отвечал он,
с презрением поглядев на бедного мужичонка. —
Что ты мне моську-то свою выставил: плюнуть мне,
что ли, в нее?
Выйдя из университета, я жил некоторое время в Петербурге, покамест ничем не занятый и, как часто бывает
с молокососами, убежденный,
что в самом непродолжительном времени наделаю чрезвычайно много чего-нибудь очень замечательного и даже великого.
С негодованием рассказал он мне про Фому Фомича и тут же сообщил мне одно обстоятельство, о котором я до сих пор еще не имел никакого понятия, именно,
что Фома Фомич и генеральша задумали и положили женить дядю на одной престранной девице, перезрелой и почти совсем полоумной,
с какой-то необыкновенной биографией и чуть ли не
с полумиллионом приданого;
что генеральша уже успела уверить эту девицу,
что они между собою родня, и вследствие того переманить к себе в дом;
что дядя, конечно, в отчаянии, но, кажется, кончится тем,
что непременно женится на полумиллионе приданого;
что, наконец, обе умные головы, генеральша и Фома Фомич, воздвигли страшное гонение на бедную, беззащитную гувернантку детей дяди, всеми силами выживают ее из дома, вероятно, боясь, чтоб полковник в нее не влюбился, а может, и оттого,
что он уже и успел в нее влюбиться.
— Выпорешь! ори еще больше! — проворчал Гришка будто про себя, но так громко,
что все это слышали, и
с негодованием отвернулся что-то приладить к коляске.
— Муха в рот лезла — оттого и молчал и сидел сычом.
Что, я вам сказки,
что ли, буду рассказывать? Сказочницу Маланью берите
с собой, коли сказки любите.
— Загулял, сударь, — прибавил один из работников, человек пожилой, высокий и сухощавый,
с педантски строгим выражением лица и
с поползновением на старшинство между своими, — загулял, сударь, от хозяина третий день как ушел, да у нас и хоронится, навязался к нам! Вот стамеску просит. Ну, на
что тебе теперь стамеска, пустая ты голова? Последний струмент закладывать хочет!
—
С горя, сударь, Степан Алексеич,
с горя, — отвечал серьезно Васильев, махнув рукой и, очевидно, довольный,
что представился случай еще раз помянуть про свое горе.
— А
с такого,
что досель и не видывали: Фоме Фомичу нас записывают.
Потому родитель твой, — продолжал Васильев
с каким-то злобным удовольствием, посыпая перцем свой рассказ во всем,
что касалось Фомы Фомича, — потому
что родитель твой был столбовой дворянин, неведомо откуда, неведомо кто; тоже, как и ты, по господам проживал, при милости на кухне пробавлялся.
Но Степан Алексеевич уж не слушал. Эффект, произведенный на него полупьяным рассказом Васильева, был необыкновенный. Толстяк был так раздражен,
что даже побагровел; кадык его затрясся; маленькие глазки налились кровью. Я думал,
что с ним тотчас же будет удар.
— Позвольте спросить вас, — сказал я, нерешительно выступая вперед, — сейчас вы изволили упомянуть о Фоме Фомиче; кажется, его фамилия, если только не ошибаюсь, Опискин. Вот видите ли, я желал бы… словом, я имею особенные причины интересоваться этим лицом и,
с своей стороны, очень бы желал узнать, в какой степени можно верить словам этого доброго человека,
что барин его, Егор Ильич Ростанев, хочет подарить одну из своих деревень Фоме Фомичу. Меня это чрезвычайно интересует, и я…
— Это
что, ученый-то человек? Батюшка мой, да там вас ждут не дождутся! — вскричал толстяк, нелицемерно обрадовавшись. — Ведь я теперь сам от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за пудинга встал:
с Фомой усидеть не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки проклятого… Вот встреча! Вы, батюшка, меня извините. Я Степан Алексеич Бахчеев и вас вот эдаким от полу помню… Ну, кто бы сказал?.. А позвольте вас…
Да, сударь, я вам такое могу рассказать,
что вы только рот разинете да так и останетесь до второго пришествия
с разинутым ртом.
— А кто вас тянул к дядюшке? Сидели бы там, где-нибудь у себя, коли было где сесть! Нет, батюшка, тут, я вам скажу, ученостью мало возьмете, да и никакой дядюшка вам не поможет; попадете в аркан! Да я у них похудел в одни сутки. Ну, верите ли,
что я у них похудел? Нет, вы, я вижу, не верите.
Что ж, пожалуй, бог
с вами, не верьте.
— Помилуйте, слушаю;
с особенным даже удовольствием слушаю; потому
что через вас я теперь узнал… и… признаюсь…
С самого начала вижу: сидит себе, злится, так
что в нем вся душа скрипит.
— Ну, так и есть! — вскричал господин Бахчеев, дав полную волю своему негодованию. — Я, батюшка, еще прежде,
чем вы рот растворили, догадался,
что вы философии обучались! Меня не надуешь! морген-фри! За три версты чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы
с вашим Фомой Фомичом! Особенного человека нашел! тьфу! прокисай все на свете! Я было думал,
что вы тоже благонамеренный человек, а вы… Подавай! — закричал он кучеру, уж влезавшему на кóзла исправленного экипажа. — Домой!
— К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете, я постоянный человек, выдержу? В том-то и горе мое,
что я тряпка, а не человек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите: сам не знаю зачем, а поеду; опять буду
с Фомой воевать. Это уж, батюшка, горе мое! За грехи мне Господь этого Фомку в наказание послал. Характер у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки…
Мне показалось,
что тут было что-то неясное.
С этим французским языком была какая-нибудь история, подумал я, которую старик не может мне объяснить.
— А за конюшнями мужичков принимает.
С Капитоновки старики
с поклоном пришли. Прослышали,
что их Фоме Фомичу записывают. Отмолиться хотят.
Узнав,
что в последнее время я занимался минералогией, он поднял голову и
с гордостью осмотрелся кругом, как будто он сам, один, без всякой посторонней помощи, открыл и написал всю минералогию.
— Эх, брат, есть же на свете люди,
что всю подноготную знают! — говорил он мне однажды
с сверкающими от восторга глазами.
— Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю,
что науками. Как про железные дороги говорит! И знаешь, — прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил… Вот жаль,
что я сам мало понял (времени не было), а то бы рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств человек! Я его пригласил к себе погостить.
С часу на час ожидаю.
— Ах, да! я и забыл! да вот видишь…
что с ними делать? Выдумали, — и желал бы я знать, кто первый у них это выдумал, — выдумали,
что я отдаю их, всю Капитоновку, — ты помнишь Капитоновку? еще мы туда
с покойной Катей все по вечерам гулять ездили, — всю Капитоновку, целых шестьдесят восемь душ, Фоме Фомичу! «Ну, не хотим идти от тебя, да и только!»
— Послушайте, дядюшка, — отвечал я. — Фому Фомича я еще не видал, но… видите ли… я кое-что слышал. Признаюсь вам,
что я встретил сегодня господина Бахчеева. Впрочем, у меня на этот счет покамест своя идея. Во всяком случае, дядюшка, отпустите-ка вы мужичков, а мы
с вами поговорим одни, без свидетелей. Я, признаюсь, затем и приехал…
— Сережа! ты в заблуждении; это клевета! — вскричал дядя, покраснев и ужасно сконфузившись. — Это они, дураки, не поняли,
что он им говорил! Он только так… какой тут медный грош!.. А тебе нечего про все поминать, горло драть, — продолжал дядя,
с укоризною обращаясь к мужику, — тебе ж, дураку, добра пожелали, а ты не понимаешь, да и кричишь!
— Знаю, дядюшка, — отвечал я,
с удивлением смотря на всю эту сцену, — только вот
что я думаю: конечно, необразованность есть то же неряшество; но
с другой стороны… учить крестьян астрономии…
Только, знаешь, друг мой, не говори там в гостиной,
что я
с мужиками здесь объяснялся.