Неточные совпадения
Я не помню, что я еще
говорил ему. Он
было хотел приподняться, но, поднявшись немного, опять упал на землю и опять начал что-то бормотать тем же хриплым, удушливым голосом.
Наташа
говорит, что я
был тогда такой нескладный, такой долговязый и что на меня без смеху смотреть нельзя
было.
Ихменевы не могли надивиться: как можно
было про такого дорогого, милейшего человека
говорить, что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о чем в один голос кричали все соседи?
Иван Карлович
был наконец пойман и уличен на деле, очень обиделся, много
говорил про немецкую честность; но, несмотря на все это,
был прогнан и даже с некоторым бесславием.
Николай Сергеич
был один из тех добрейших и наивно-романтических людей, которые так хороши у нас на Руси, что бы ни
говорили о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что), то отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.
Трудно
было представить, за что его мог сослать отец, который, как
говорили, очень любил его?
Николай Сергеич с негодованием отвергал этот слух, тем более что Алеша чрезвычайно любил своего отца, которого не знал в продолжение всего своего детства и отрочества; он
говорил об нем с восторгом, с увлечением; видно
было, что он вполне подчинился его влиянию.
У Ихменевых я об этом ничего не
говорил; они же чуть со мной не поссорились за то, что я живу праздно, то
есть не служу и не стараюсь приискать себе места.
И добро бы большой или интересный человек
был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а то выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались; и все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять как мы сами
говорим…
Старик уже отбросил все мечты о высоком: «С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня; так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, —
говорил он, — зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек
есть тоже человек и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
— Ведь вот хорошо удача, Иван Петрович, —
говорила она, — а вдруг не
будет удачи или там что-нибудь; что тогда? Хоть бы служили вы где!
— Гм! нездоров! — повторил он пять минут спустя. — То-то нездоров!
Говорил я тогда, предостерегал, — не послушался! Гм! Нет, брат Ваня: муза, видно, испокон веку сидела на чердаке голодная, да и
будет сидеть. Так-то!
— Нет, но… но я не верю; этого
быть не может!.. — отвечал я, не помня, что
говорю.
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания
было в ее взгляде, что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял, чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки не мог удержать себя и продолжал
говорить...
— Да ведь ты же сама
говорила сейчас Анне Андреевне, может
быть,не пойдешь из дому… ко всенощной. Стало
быть, ты хотела и остаться; стало
быть, не решилась еще совершенно?
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты в самом деле
был нездоров, Ваня? Что ж я, и не спрошу! Все о себе
говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
Сама
говорю, что низость, а если он бросит меня, я побегу за ним на край света, хоть и отталкивать, хоть и прогонять меня
будет.
— Не вините и меня. Как давно хотел я вас обнять как родного брата; как много она мне про вас
говорила! Мы с вами до сих пор едва познакомились и как-то не сошлись.
Будем друзьями и… простите нас, — прибавил он вполголоса и немного покраснев, но с такой прекрасной улыбкой, что я не мог не отозваться всем моим сердцем на его приветствие.
А впрочем, вы, кажется, и правы: я ведь ничего не знаю в действительной жизни; так мне и Наташа
говорит; это, впрочем, мне и все
говорят; какой же я
буду писатель?
— Прости, прости меня, девочка! Прости, дитя мое! —
говорил я, — я так вдруг объявил тебе, а может
быть, это еще не то… бедненькая!.. Кого ты ищешь? Старика, который тут жил?
— Послушай, чего ж ты боишься? — начал я. — Я так испугал тебя; я виноват. Дедушка, когда умирал,
говорил о тебе; это
были последние его слова… У меня и книги остались; верно, твои. Как тебя зовут? где ты живешь? Он
говорил, что в Шестой линии…
— Умер, гм… умер! Да так и следовало. Что ж, оставил что-нибудь жене и детям? Ведь ты
говорил, что у него там жена, что ль,
была… И на что эти люди женятся!
— Ты ведь
говорил, Ваня, что он
был человек хороший, великодушный, симпатичный, с чувством, с сердцем. Ну, так вот они все таковы, люди-то с сердцем, симпатичные-то твои! Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему
было весело!.. Э-э-эх! Уехал бы куда-нибудь отсюда, хоть в Сибирь!.. Что ты, девочка? — спросил он вдруг, увидев на тротуаре ребенка, просившего милостыню.
О Наташе они как-то безмолвно условились не
говорить ни слова, как будто ее и на свете не
было.
Я
было то да се, а он чуть
было не закричал на меня, а потом словно жалко ему стало,
говорит: денег мало.
— Бесхарактерный он, бесхарактерный мальчишка, бесхарактерный и жестокосердый, я всегда это
говорила, — начала опять Анна Андреевна. — И воспитывать его не умели, так, ветрогон какой-то вышел; бросает ее за такую любовь, господи боже мой! Что с ней
будет, с бедняжкой! И что он в новой-то нашел, удивляюсь!
Так полгода тому назад
было, графиня не решалась, а теперь,
говорят, в Варшаву ездили, там и согласились.
Я
говорю про то, что
было полгода назад, понимаешь, Ваня!
Видя ее кроткую и прощающую, Алеша уже не мог утерпеть и тотчас же сам во всем каялся, без всякого спроса, — чтоб облегчить сердце и «
быть по-прежнему»,
говорил он.
— Без условий! Это невозможно; и не упрекай меня, Ваня, напрасно. Я об этом дни и ночи думала и думаю. После того как я их покинула, может
быть, не
было дня, чтоб я об этом не думала. Да и сколько раз мы с тобой же об этом
говорили! Ведь ты знаешь сам, что это невозможно!
— Наташа, послушай… —
говорил Алеша, совершенно потерявшись. — Ты, может
быть, уверена, что я виноват… Но я не виноват; я нисколько не виноват! Вот видишь ли, я тебе сейчас расскажу.
— О боже мой! — вскрикнул он в восторге, — если б только
был виноват, я бы не смел, кажется, и взглянуть на нее после этого! Посмотрите, посмотрите! — кричал он, обращаясь ко мне, — вот: она считает меня виноватым; все против меня, все видимости против меня! Я пять дней не езжу!
Есть слухи, что я у невесты, — и что ж? Она уж прощает меня! Она уж
говорит: «Дай руку, и кончено!» Наташа, голубчик мой, ангел мой, ангел мой! Я не виноват, и ты знай это! Я не виноват ни настолечко! Напротив! Напротив!
— Нет, нет, я не про то
говорю. Помнишь! Тогда еще у нас денег не
было, и ты ходила мою сигарочницу серебряную закладывать; а главное, позволь тебе заметить, Мавра, ты ужасно передо мной забываешься. Это все тебя Наташа приучила. Ну, положим, я действительно все вам рассказал тогда же, отрывками (я это теперь припоминаю). Но тона, тона письма вы не знаете, а ведь в письме главное тон. Про это я и
говорю.
— Послушай, Наташа, ты спрашиваешь — точно шутишь. Не шути.Уверяю тебя, это очень важно. Такой тон, что я и руки опустил. Никогда отец так со мной не
говорил. То
есть скорее Лиссабон провалится, чем не сбудется по его желанию; вот какой тон!
Мало того, хоть я в эти две недели и очень сошелся с Катей, но до самого сегодняшнего вечера мы ни слова не
говорили с ней о будущем, то
есть о браке и… ну, и о любви.
Это завлекло мое любопытство вполне; уж я не
говорю про то, что у меня
было свое особенное намерение узнать ее поближе, — намерение еще с того самого письма от отца, которое меня так поразило.
Не
буду ничего
говорить, не
буду хвалить ее, скажу только одно: она яркое исключение из всего круга.
Он до того
был поражен этим письмом, что
говорил сам с собою, восклицал что-то, вне себя ходил по комнате и наконец вдруг захохотал, а в руках письмо держит.
— Странно! Этого еще никогда не
было, —
говорил Алеша, в смущении нас оглядывая, — что это?
— А как я-то счастлив! Я более и более
буду узнавать вас! но… иду! И все-таки я не могу уйти, чтоб не пожать вашу руку, — продолжал он, вдруг обращаясь ко мне. — Извините! Мы все теперь
говорим так бессвязно… Я имел уже несколько раз удовольствие встречаться с вами, и даже раз мы
были представлены друг другу. Не могу выйти отсюда, не выразив, как бы мне приятно
было возобновить с вами знакомство.
Мавра
была в сильном волнении. Она все слышала, что
говорил князь, все подслушала, но многого не поняла. Ей бы хотелось угадать и расспросить. А покамест она смотрела так серьезно, даже гордо. Она тоже догадывалась, что многое изменилось.
— И мне тоже. Он как-то все так
говорит… Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай еще: это не обидно
было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
— Подожди, странная ты девочка! Ведь я тебе добра желаю; мне тебя жаль со вчерашнего дня, когда ты там в углу на лестнице плакала. Я вспомнить об этом не могу… К тому же твой дедушка у меня на руках умер, и, верно, он об тебе вспоминал, когда про Шестую линию
говорил, значит, как будто тебя мне на руки оставлял. Он мне во сне снится… Вот и книжки я тебе сберег, а ты такая дикая, точно боишься меня. Ты, верно, очень бедна и сиротка, может
быть, на чужих руках; так или нет?
— Да сделайте же одолжение;
говорю вам, меня это очень интересует. Я, может
быть, что-нибудь и в состоянии сделать. Кто ж эта девочка? Кто
была ее мать, — вы знаете?
— Да, встреча! Лет шесть не встречались. То
есть и встречались, да ваше превосходительство не удостоивали взглядом-с. Ведь вы генералы-с, литературные то есть-с!.. —
Говоря это, он насмешливо улыбался.
Он в поддевке, правда в бархатной, и похож на славянофила (да это, по-моему, к нему и идет), а наряди его сейчас в великолепнейший фрак и тому подобное, отведи его в английский клуб да скажи там: такой-то, дескать, владетельный граф Барабанов, так там его два часа за графа почитать
будут, — и в вист сыграет, и
говорить по-графски
будет, и не догадаются; надует.
Придешь — с Александрой Семеновной познакомлю, а
будет время, о поэзии
поговорим.
— Не беспокойся; меры приняты, —
говорил Маслобоев. — Там Митрошка. Сизобрюхов ему поплатится деньгами, а пузатый подлец — натурой. Это еще давеча решено
было. Ну, а Бубнова на мой пай приходится… Потому она не смей…
Замечу кстати: хоть Елена и показывала вид, что как будто не хочет
говорить со мною, но эти оклики, довольно частые, эта потребность обращаться ко мне со всеми недоумениями, доказывали противное и, признаюсь,
были мне даже приятны.
Я нагнулся к ней: она
была опять вся в жару; с ней
был опять лихорадочный кризис. Я начал утешать ее и обнадеживать; уверял ее, что если она хочет остаться у меня, то я никуда ее не отдам.
Говоря это, я снял пальто и фуражку. Оставить ее одну в таком состоянии я не решился.