Неточные совпадения
Я же, когда обдумывал свои будущие
повести, всегда любил ходить взад
и вперед по комнате.
К чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время
и которая мешает жить
и глядеть ясно на жизнь, о чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю
повесть?» Но, раздумывая
и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более
и более,
и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Раз потом, уже долго спустя, я как-то напомнил Наташе, как достали нам тогда однажды «Детское чтение», как мы тотчас же убежали в сад, к пруду, где стояла под старым густым кленом наша любимая зеленая скамейка, уселись там
и начали читать «Альфонса
и Далинду» — волшебную
повесть.
Еще
и теперь я не могу вспомнить эту
повесть без какого-то странного сердечного движения,
и когда я, год тому назад, припомнил Наташе две первые строчки: «Альфонс, герой моей
повести, родился в Португалии; дон Рамир, его отец»
и т. д., я чуть не заплакал.
Наташа воротилась скоро, веселая
и счастливая,
и, проходя мимо, потихоньку ущипнула меня. Старик было принялся опять «серьезно» оценивать мою
повесть, но от радости не выдержал характера
и увлекся...
Старику приносил
вести о литературном мире, о литераторах, которыми он вдруг, неизвестно почему, начал чрезвычайно интересоваться; даже начал читать критические статьи Б., про которого я много наговорил ему
и которого он почти не понимал, но хвалил до восторга
и горько жаловался на врагов его, писавших в «Северном трутне».
— Что мне отвечать тебе, Ваня? Ты видишь! Он
велел мне прийти,
и я здесь, жду его, — проговорила она с той же горькой улыбкой.
— Да, это хорошо! — машинально повторил он минут через пять, как бы очнувшись после глубокой задумчивости. — Гм… видишь, Ваня, ты для нас был всегда как бы родным сыном; бог не благословил нас с Анной Андреевной… сыном…
и послал нам тебя; я так всегда думал. Старуха тоже… да!
и ты всегда
вел себя с нами почтительно, нежно, как родной, благодарный сын. Да благословит тебя бог за это, Ваня, как
и мы оба, старики, благословляем
и любим тебя… да!
— Не изменились; все роман пишу; да тяжело, не дается. Вдохновение выдохлось. Сплеча-то
и можно бы написать, пожалуй,
и занимательно бы вышло; да хорошую идею жаль портить. Эта из любимых. А к сроку непременно надо в журнал. Я даже думаю бросить роман
и придумать
повесть поскорее, так, что-нибудь легонькое
и грациозное
и отнюдь без мрачного направления… Это уж отнюдь… Все должны веселиться
и радоваться!..
Отец был так рад чему-то, так рад; заговорил со мной как-то странно; потом вдруг прервал
и велел мне тотчас же собираться ехать, хотя еще было очень рано.
Его натура подчиняющаяся, слабая, любящая, предпочитающая любить
и повиноваться, чем
повелевать.
Она спросила: кто я,
и, услышав фамилию, сказала, что он ждет меня, но что теперь спит в своей комнате, куда меня
и повела.
— Пусть погубит, пусть мучает, — с жаром подхватила Елена, — не я первая; другие
и лучше меня, да мучаются. Это мне нищая на улице говорила. Я бедная
и хочу быть бедная. Всю жизнь буду бедная; так мне мать
велела, когда умирала. Я работать буду… Я не хочу это платье носить…
— Вот видишь, Елена, вот видишь, какая ты гордая, — сказал я, подходя к ней
и садясь с ней на диван рядом. — Я с тобой поступаю, как мне
велит мое сердце. Ты теперь одна, без родных, несчастная. Я тебе помочь хочу. Так же бы
и ты мне помогла, когда бы мне было худо. Но ты не хочешь так рассудить,
и вот тебе тяжело от меня самый простой подарок принять. Ты тотчас же хочешь за него заплатить, заработать, как будто я Бубнова
и тебя попрекаю. Если так, то это стыдно, Елена.
Она схватила меня за руку
и повела за ширмы.
А я этого не заслужил, потому что искал законно; я нигде не говорил
и не писал, что он у меня крал; но в его неосмотрительности, в легкомыслии, в неуменье
вести дела
и теперь уверен.
У него не было ни капли собственной воли; у ней было очень много настойчивой, сильно
и пламенно настроенной воли, а Алеша мог привязаться только к тому, кто мог им властвовать
и даже
повелевать.
То есть заплачу за тебя; я уверен, что он прибавил это нарочно. Я позволил везти себя, но в ресторане решился платить за себя сам. Мы приехали. Князь взял особую комнату
и со вкусом
и знанием дела выбрал два-три блюда. Блюда были дорогие, равно как
и бутылка тонкого столового вина, которую он
велел принести. Все это было не по моему карману. Я посмотрел на карту
и велел принести себе полрябчика
и рюмку лафиту. Князь взбунтовался.
Кроме того, что вы много теряете, — ну, одним словом, карьеру, — кроме того, хоть одно то, что надобно самому узнать, что вы описываете, а у вас там, в
повестях,
и графы,
и князья,
и будуары… впрочем, что ж я?
Смотрите же, чтоб не было глупостей
и чтоб
вела она себя благоразумно.
— Следовать советам,
вести покойную жизнь
и исправно принимать порошки. Я заметил, что эта девица капризна, неровного характера
и даже насмешлива; она очень не любит исправно принимать порошки
и вот сейчас решительно отказалась.
Но подарка он не показывал, а только хитро смеялся, усаживался подле Нелли, намекал, что если одна молодая девица умела
вести себя хорошо
и заслужить в его отсутствие уважение, то такая молодая девица достойна хорошей награды.
Я еще не успел выбежать на улицу, не успел сообразить, что
и как теперь делать, как вдруг увидел, что у наших ворот останавливаются дрожки
и с дрожек сходит Александра Семеновна,
ведя за руку Нелли. Она крепко держала ее, точно боялась, чтоб она не убежала другой раз. Я так
и бросился к ним.
Она плакала, обнимала
и целовала его, целовала ему руки
и убедительно, хотя
и бессвязно, просила его, чтоб он взял ее жить к себе; говорила, что не хочет
и не может более жить со мной, потому
и ушла от меня; что ей тяжело; что она уже не будет более смеяться над ним
и говорить об новых платьях
и будет
вести себя хорошо, будет учиться, выучится «манишки ему стирать
и гладить» (вероятно, она сообразила всю свою речь дорогою, а может быть,
и раньше)
и что, наконец, будет послушна
и хоть каждый день будет принимать какие угодно порошки.
Она вздрогнула, взглянула на меня, чашка выскользнула из ее рук, упала на мостовую
и разбилась. Нелли была бледна; но, взглянув на меня
и уверившись, что я все видел
и знаю, вдруг покраснела; этой краской сказывался нестерпимый, мучительный стыд. Я взял ее за руку
и повел домой; идти было недалеко. Мы ни слова не промолвили дорогою. Придя домой, я сел; Нелли стояла передо мной, задумчивая
и смущенная, бледная по-прежнему, опустив в землю глаза. Она не могла смотреть на меня.
Я
вел ее под руку. Она даже побледнела
и, кажется, очень боялась. На последнем повороте она остановилась перевести дух, но взглянула на меня
и решительно поднялась наверх.
Мы всё ходили по улицам, до самого вечера,
и мамаша все плакала
и все ходила, а меня
вела за руку.
Дедушка стал передо мною
и опять долго смотрел на меня, а потом погладил меня по головке, взял за руку
и повел меня, а Азорка за нами
и хвостом махает.
И велела, чтоб я ласкалась к дедушке
и говорила с ним.
Дедушка подошел,
и взял меня за руку,
и повел, а когда увидел, что я плачу, остановился, посмотрел на меня, нагнулся
и поцеловал.
Дедушка ничего не сказал, но
повел меня на рынок
и купил мне башмаки
и велел тут же их надеть, а потом
повел меня к себе, в Гороховую, а прежде зашел в лавочку
и купил пирог
и две конфетки,
и когда мы пришли, сказал, чтоб я ела пирог,
и смотрел на меня, когда я ела, а потом дал мне конфетки.
Я ему сказала, а он
велел мне, как только мне можно будет, каждый день, в три часа, ходить к нему,
и что он сам будет учить меня.
Как я пришла домой, все мамаше
и рассказала. А мамаше все становилось хуже
и хуже. К гробовщику ходил один студент; он лечил мамашу
и велел ей лекарства принимать. А я ходила к дедушке часто; мамаша так приказывала.
Мамаша как узнала про все, то стала плакать, потом вдруг встала с постели, оделась, схватила меня за руку
и повела за собой.
Мамаша все говорила, что идет к дедушке
и чтоб я
вела ее, а уж давно стала ночь.
— Нас хотели взять в полицию, но один господин вступился, расспросил у меня квартиру, дал мне десять рублей
и велел отвезти мамашу к нам домой на своих лошадях. После этого мамаша уж
и не вставала, а через три недели умерла…
Я подняла его, надела ему опять шляпу
и стала его рукой
вести,
и только перед самой ночью мы пришли домой…
Повесть моя совершенно кончена,
и антрепренер, хотя я ему
и много теперь должен, все-таки даст мне хоть сколько-нибудь, увидя в своих руках добычу, — хоть пятьдесят рублей, а я давным-давно не видал у себя в руках таких денег.
Он с приятной улыбкой узнаёт, что
повесть кончена
и что следующий номер книжки, таким образом, обеспечен в главном отделе,
и удивляется, как это я мог хоть что-нибудь кончить,
и при этом премило острит. Затем идет к своему железному сундуку, чтоб выдать мне обещанные пятьдесят рублей, а мне между тем протягивает другой, враждебный, толстый журнал
и указывает на несколько строк в отделе критики, где говорится два слова
и о последней моей
повести.
Мы с антрепренером хохочем. Я докладываю ему, что прошлая
повесть моя была написана в две ночи, а теперь в два дня
и две ночи написано мною три с половиной печатных листа, —
и если б знал это «переписчик», упрекающий меня в излишней копотливости
и в тугой медленности моей работы!
Он
ведет учено-литературный разговор,
и даже мягкий, приличный его басок отзывается ученостью.
— Ты только испишешься, Ваня, — говорит она мне, — изнасилуешь себя
и испишешься; а кроме того,
и здоровье погубишь. Вон С***, тот в два года по одной
повести пишет, а N* в десять лет всего только один роман написал. Зато как у них отчеканено, отделано! Ни одной небрежности не найдешь.
— Да тебе-то какое дело, для чьей выгоды я буду стараться, блаженный ты человек? Только бы сделать — вот что главное! Конечно, главное для сиротки, это
и человеколюбие
велит. Но ты, Ванюша, не осуждай меня безвозвратно, если я
и об себе позабочусь. Я человек бедный, а он бедных людей не смей обижать. Он у меня мое отнимает, да еще
и надул, подлец, вдобавок. Так я, по-твоему, такому мошеннику должен в зубы смотреть? Морген-фри!
Она умерла две недели спустя. В эти две недели своей агонии она уже ни разу не могла совершенно прийти в себя
и избавиться от своих странных фантазий. Рассудок ее как будто помутился. Она твердо была уверена, до самой смерти своей, что дедушка зовет ее к себе
и сердится на нее, что она не приходит, стучит на нее палкою
и велит ей идти просить у добрых людей на хлеб
и на табак. Часто она начинала плакать во сне
и, просыпаясь, рассказывала, что видела мамашу.
Я
велела ей идти к вам, когда я умру,
и отдать вам в руки это письмо.