Неточные совпадения
Окруженная иностранцами, она привыкла слышать, что Россия и Лапландия почти одно и то же; что отечество наше должно рабски подражать всему чужеземному и
быть сколком с других наций, а особливо с французской, для того чтоб
быть чем-нибудь; что нам не должно и нельзя мыслить своей головою, говорить своим языком, носить изделье своих фабрик, иметь свою словесность и
жить по-своему.
Около средины лета приехала в мое соседство богатая вдова Лидина, с двумя дочерьми; она только что воротилась из Парижа и должна
была, для приведения в порядок дел своих,
прожить несколько лет в деревне.
Нет, я вечно
буду жить вместе с вами!
Я подолее вас
живу на белом свете; в пугачевщину я
был уж парень матерой.
— Ах ты, дурачина, дурачина! — перервал старик, — да разве без старших
жить можно? Мы покорны судьям да господам; они — губернатору, губернатор — царю, так испокон веку ведется. Глупая голова! как некого
будет слушаться, так и дело-то делать никто не станет.
— Что правда, то правда, — сказал один из ямщиков, — нашему брату нельзя
жить без грозы; кабы только прогоны-то
были у нас также по полтине на версту…
— Но неравно вам прилучится проезжать опять чрез нашу Белокаменную, то порадуйте старика, взъезжайте прямо ко мне, и если я
буду еще
жив… Да нет! коли не станет моей Мавры Андреевны, так господь бог милостив… услышит мои молитвы и приберет меня горемычного.
Так не лучше ли бы, сударь, и ворота держать на запоре, и собакам-та не прикидываться волками; волк бы
жил да
жил у себя в лесу, а овцы
были бы целы!
— Ну, встреча! черт бы ее побрал. Терпеть не могу этой дуры… Помните, сударь! у нас в селе
жила полоумная Аксинья? Та вовсе
была нестрашна: все, бывало,
поет песни да пляшет; а эта безумная по ночам бродит по кладбищу, а днем только и речей, что о похоронах да о покойниках… Да и сама-та ни дать ни взять мертвец: только что не в саване.
— Впрочем, охота вам горевать, Прохор Кондратьевич! Вы
жили не службою: у вас
есть собственное состояние.
— Ну, нет! Один-то
был уж лет семидесяти — такой старик здоровый! Вдруг свернуло, году не
прожил после обеда, на котором он
был тринадцатым.
— Друг мой! — сказала Полина, прижав к своему сердцу руку Рославлева, — не откажи мне в этом! Я не сомневаюсь, не могу сомневаться, что
буду счастлива; но дай мне увериться, что и я могу составить твое счастие; дай мне время привязаться к тебе всей моей душою, привыкнуть мыслить об одном тебе,
жить для одного тебя, и если можно, — прибавила она так тихо, что Рославлев не мог расслышать слов ее, — если можно забыть все, все прошедшее!
— Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий, которые грозят нашему отечеству; должен
жить спокойно в то время, когда кровь всех русских
будет литься не за славу, не за величие, но за существование нашей родины; когда, может
быть, отец станет сражаться рядом с своим сыном и дед умирать подле своего внука.
— Ну-ка, Владимир, запей свою кручину! Да полно, братец, думать о Полине. Что в самом деле? Убьют, так и дело с концом; а останешься
жив, так самому
будет веселее явиться к невесте,
быть может, с подвязанной рукой и Георгиевским крестом, к которому за сраженье под Смоленском ты, верно, представлен.
— А реляции-то [донесения.] на что, мой друг? Дерись почаще так, как ты дрался сегодня поутру, так невеста твоя из каждых газет узнает, что ты
жив. Это, мой друг, одна переписка, которую теперь мы можем вести с нашими приятелями. А впрочем, если она
будет думать, что тебя убили, так и это не беда; больше обрадуется и крепче обнимет, когда увидит тебя живого.
— Да, Владимир! я
жив и даже не ранен; но поручика моего французы отправили на тот свет. Жаль! славный
был малой. Да постой-ка: что у тебя рука? Ты ранен.
— Покамест и сам не знаю; но, кажется, мы выедем тут на Троицкую дорогу, а там, может
быть… Да, надобно взглянуть на Рославлева. Мы
проживем, братец, денька три в деревне у моего приятеля, потом пустимся догонять наши полки, а меж тем лошадь твою и тебя
будут кормить до отвалу.
— Так что ж? пусть
живут под открытым небом — лишь только бы французам не
было приюта.
— А что вы думаете? — вскричал Зарецкой. — Если Рославлев
жив, то, может
быть, я найду способ вывезти его из Москвы и добраться вместе с ним до нашей армии.
— Я хотел узнать,
жив ли мой друг, который,
будучи отчаянно болен, не мог выехать из Москвы в то время, как вы в нее входили.
Рославлев, видя, что лошадь его издыхает, решился идти пешком по дороге, которая по всем приметам должна
была скоро вывести его на
жилое место.
— Ай да приятель! — вскричал Сборской. — Шампанское! Давай его сюда!.. Тьфу, черт возьми!.. Хорошо вам
жить в главной квартире: все
есть.
— Прошлого года, после сражения под Борисовым, в одном жарком авантпостном деле мне прострелили правую руку, и я должен
был в то время, как наши армии быстро подвигались вперед,
прожить полтора месяца в грязном и разоренном жидовском местечке.
Хотя в продолжение всей зимней кампании, бессмертной в летописях нашего отечества, но тяжкой и изнурительной до высочайшей степени, мы страдали менее французов от холода и недостатка и если иногда желудки наши тосковали, то зато на сердце всегда
было весело; однако ж, несмотря на это, мы так много натерпелись всякой нужды, что при первом случае отдохнуть и
пожить весело у всех русских офицеров закружились головы.
— В самую средину города, на площадь. Вам отведена квартира в доме профессора Гутмана… Правда, ему теперь не до того; но у него
есть жена… дети… а к тому же одна ночь… Прощайте, господин офицер! Не судите о нашем городе по бургомистру: в нем нет ни капли прусской крови… Черт его просил у нас поселиться — швернот!..
Жил бы у себя в Баварии — хоц доннер-веттер!
Муж ее
был болен сильным воспалением в мозгу; поутру, в день моего приезда в их город, с ним сделался летаргический припадок, обманувший даже медика; никто не сомневался в его смерти, но он
был еще
жив.
В то время как мы еще не храбровали, как теперь, Данцигский гарнизон
был вдвое сильнее всего нашего блокадного корпуса, который вдобавок
был растянут на большом пространстве и, следовательно, при каждой вылазке французов должен
был сражаться с неприятелем, в несколько раз его сильнейшим; положение полка, а в особенности роты, к которой я
был прикомандирован,
было весьма незавидно: мы
жили вместе с миллионами лягушек, посреди лабиринта бесчисленных канав, обсаженных единообразными ивами; вся рота помещалась в крестьянской избе, на небольшом острове, окруженном с одной стороны разливом, с другой — почти непроходимой грязью.
Ступайте на Театральную площадь; против самого театра, в пятом этаже высокого красного дома, в комнате под номером шестым,
живет одна женщина, она
была отчаянно больна.
Пока у меня
были деньги, я
жила весьма уединенно, почти никуда не выходила и ни с кем не
была знакомя; но когда русские стали осаждать город, когда хлеб сделался вдесятеро дороже и все деньги мои вышли, я решилась прибегнуть к великодушию единоземцев покойного моего мужа.
У ног моих текла река; но я не могла умереть: сын мой
был еще
жив!
Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Чтобы ему, если и тетка
есть, то и тетке всякая пакость, и отец если
жив у него, то чтоб и он, каналья, околел или поперхнулся навеки, мошенник такой!
Так вот как, Анна Андреевна, а? Как же мы теперь, где
будем жить? здесь или в Питере?
Хлестаков. Я люблю
поесть. Ведь на то
живешь, чтобы срывать цветы удовольствия. Как называлась эта рыба?
Трудись! Кому вы вздумали // Читать такую проповедь! // Я не крестьянин-лапотник — // Я Божиею милостью // Российский дворянин! // Россия — не неметчина, // Нам чувства деликатные, // Нам гордость внушена! // Сословья благородные // У нас труду не учатся. // У нас чиновник плохонький, // И тот полов не выметет, // Не станет печь топить… // Скажу я вам, не хвастая, //
Живу почти безвыездно // В деревне сорок лет, // А от ржаного колоса // Не отличу ячменного. // А мне
поют: «Трудись!»