Неточные совпадения
— Ну да:
ясно! — крикнула (это
было поразительное пересечение мыслей: она — почти моими же словами — то, что я записывал перед прогулкой). — Понимаете: даже мысли. Это потому, что никто не «один», но «один из». Мы так одинаковы…
То
есть все это совершенно
ясно для любого из нас.
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь
ясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша)
есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда
были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Но не
ясно ли: блаженство и зависть — это числитель и знаменатель дроби, именуемой счастьем. И какой
был бы смысл во всех бесчисленных жертвах Двухсотлетней Войны, если бы в нашей жизни все-таки еще оставался повод для зависти. А он оставался, потому что оставались носы «пуговицей» и носы «классические» (наш тогдашний разговор на прогулке), потому что любви одних добивались многие, других — никто.
— Я чувствую себя очень виноватой.
Ясно, что должна
быть не «просто-так-любовь», а «потому-что-любовь». Все стихии должны
быть.
—
Ясно, — перебила I, —
быть оригинальным — это значит как-то выделиться среди других. Следовательно,
быть оригинальным — это нарушить равенство… И то, что на идиотском языке древних называлось «
быть банальным», у нас значит: только исполнять свой долг. Потому что…
—
Ясно… То
есть я хотел… (Это проклятое «
ясно»!)
…Но ведь и он — тогда на прогулке — и, может
быть, он даже записан на нее? Нет, ему об этом — нельзя, немыслимо: это
ясно.
Она смеялась. Но мне
ясно был виден ее нижний скорбный треугольник: две глубоких складки от углов рта к носу. И почему-то от этих складок мне стало
ясно: тот, двоякоизогнутый, сутулый и крылоухий — обнимал ее — такую… Он…
Впрочем, сейчас я стараюсь передать тогдашние свои — ненормальные — ощущения. Теперь, когда я это пишу, я сознаю прекрасно: все это так и должно
быть, и он, как всякий честный нумер, имеет право на радости — и
было бы несправедливо… Ну, да это
ясно.
И разве не абсурдом
было бы, если бы эти счастливо, идеально перемноженные двойки — стали думать о какой-то свободе, т. е.
ясно — об ошибке?
Мы шли двое — одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно
пело солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь мир — единая необъятная женщина, и мы — в самом ее чреве, мы еще не родились, мы радостно зреем. И мне
ясно, нерушимо
ясно: все — для меня, солнце, туман, розовое, золотое — для меня…
Я вылез из люка на палубу и остановился: не знаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу —
был «Интеграл», серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне
ясно, что все это — только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время
ясно…
Тихо. Только в белую чашку умывальника из крана каплет вода, торопливо. Не могу сейчас объяснить почему, но только это
было мне неприятно; я крепко завернул кран, вышел. Тут ее нет:
ясно. И значит, она в какой-нибудь другой «квартире».
Не имею представления, как долго я
был мертв, скорее всего 5 — 10 секунд, но только через некоторое время я воскрес, открыл глаза: темно и чувствую — вниз, вниз… Протянул руку — ухватился — царапнула шершавая, быстро убегающая стенка, на пальце кровь,
ясно — все это не игра моей больной фантазии. Но что же, что?
Не
ясно ли: допускать, что у «я» могут
быть какие-то «права» по отношению к Государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, — это совершенно одно и то же.
— Нет, нет, что вы, — поторопился я сказать (вблизи в самом деле
ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах — это
было совершенно неуместно).
Все это
было совсем близко от меня, мне видны
были мельчайшие детали, и очень
ясно запомнилась тонкая, длинная шея и на виске — путаный переплет голубых жилок, как реки на географической карте маленького неведомого мира, и этот неведомый мир — видимо, юноша.
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не
была нумером — она
была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг
ясно: я знаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои руки знают его, — в тот момент я
был в этом совершенно уверен.
Ну да,
ясно: чтобы установить истинное значение функции — надо взять ее предел. И
ясно, что вчерашнее нелепое «растворение во вселенной», взятое в пределе,
есть смерть. Потому что смерть — именно полнейшее растворение меня во вселенной. Отсюда, если через «Л» обозначим любовь, а через «С» смерть, то Л=f(С), т. е. любовь и смерть…
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может
быть физическая боль, то
ясно, что — »
Всякому
ясно, что принять в расчет их голоса
было бы так же нелепо, как принять за часть великолепной, героической симфонии — кашель случайно присутствующих в концертном зале больных…»
Я помню — первое у меня
было: «Скорее, сломя голову, назад». Потому что мне
ясно: пока я там, в коридорах, ждал — они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену — и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный от низшего мира город.
Тут самое трудное. Потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь
ясно, отчего I всегда так упорно отмалчивалась: я все равно бы не поверил — даже ей. Возможно, что завтра я и не
буду верить и самому себе — вот этой своей записи.
Она — потухла; все круги — сразу прогнулись, покоробились. А у меня в сердце — неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущением жалости (сердце — не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие — засасывание насосом жидкости —
есть технический абсурд; отсюда
ясно: насколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны все «любви», «жалости» и все прочее, вызывающее такую компрессию).
— Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и
есть — энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику, — разве не
ясно, что только разности — разности — температур, только тепловые контрасты — только в них жизнь. А если всюду, по всей вселенной, одинаково теплые — или одинаково прохладные тела… Их надо столкнуть — чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы — столкнем.
Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу — и
ясно,
будь вместо нас на пути у них стена, дерево, дом — они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот — они уже на середине проспекта. Свинтившись под руку — растянулись в цепь, лицом к нам. И мы — напряженный, ощетинившийся головами комок — ждем. Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.
Мне
ясно: он не знает, что я знаю все. Пусть: может
быть — так нужно. И я сверху, намеренно резко...