Неточные совпадения
А затем мгновение — прыжок через века, с + на — .
Мне вспомнилась (очевидно, ассоциация по контрасту) —
мне вдруг вспомнилась картина в музее: их, тогдашний, двадцатых веков, проспект, оглушительно пестрая, путаная толчея людей, колес, животных, афиш, деревьев, красок, птиц… И ведь,
говорят, это на самом деле было — это могло быть.
Мне показалось это так неправдоподобно, так нелепо, что
я не выдержал и расхохотался вдруг.
Мне смешно и в то же время очень трудно
говорить обо всем этом.
Но самым невероятным
мне всегда казалось именно это: как тогдашняя — пусть даже зачаточная — государственная власть могла допустить, что люди жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали и ложились спать когда им взбредет в голову; некоторые историки
говорят даже, будто в те времена на улицах всю ночь горели огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.
Первое:
я действительно получил наряд быть именно в аудиториуме 112, как она
мне и
говорила. Хотя вероятность была —
Потом показал ей свои «записи» и
говорил — кажется, очень хорошо — о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала — и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑
я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель,
я говорю так, как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас знает, где вы и кто.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат. И ему надо рассказать о себе, о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову
говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот и
я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны и все с ними связанное: для
меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.
Наши предки дорогой ценой покорили, наконец, Голод:
я говорю о Великой Двухсотлетней Войне — о войне между городом и деревней.
…Странно,
я писал сегодня о высочайших вершинах в человеческой истории,
я все время дышал чистейшим горным воздухом мысли, а внутри как-то облачно, паутинно и крестом — какой-то четырехлапый икс. Или это мои лапы, и все оттого, что они были долго у
меня перед глазами — мои лохматые лапы.
Я не люблю
говорить о них — и не люблю их: это след дикой эпохи. Неужели во
мне действительно —
И
мне теперь совершенно ясно: странное чувство внутри — все от того же самого моего квадратного положения, о каком
я говорил вначале.
Она
говорила как-то из
меня,
говорила мои мысли. Но в улыбке у ней был все время этот раздражающий икс. Там, за шторами, в ней происходило что-то такое — не знаю что, что выводило
меня из терпения;
мне хотелось спорить с ней, кричать на нее (именно так), но приходилось соглашаться — не согласиться было нельзя.
— Послушайте: вы… вы сознаете, что
говорите? Через десять минут
я обязан быть в аудиториуме…
Я сознательно
говорю: «преступные».
— Чем-чем! Ну, если угодно — приговором. Приговор поэтизировал. Один идиот, из наших же поэтов… Два года сидел рядом, как будто ничего. И вдруг — на тебе: «
Я, —
говорит, — гений, гений — выше закона». И такое наляпал… Ну, да что… Эх!
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (не знаю, почему «тоже», — но пусть пишется, как пишется) — в нем есть тоже что-то, не совсем
мне ясное. И все-таки
я, он и О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если
говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Я молча смотрел на нее. Ребра — железные прутья, тесно… Когда она
говорит — лицо у ней как быстрое, сверкающее колесо: не разглядеть отдельных спиц. Но сейчас колесо — неподвижно. И
я увидел странное сочетание: высоко вздернутые у висков темные брови — насмешливый острый треугольник, обращенный вершиною вверх — две глубокие морщинки, от носа к углам рта. И эти два треугольника как-то противоречили один другому, клали на все лицо этот неприятный, раздражающий X — как крест: перечеркнутое крестом лицо.
Когда вошел R-13,
я был совершенно спокоен и нормален. С чувством искреннего восхищения
я стал
говорить о том, как великолепно ему удалось хореизировать приговор и что больше всего именно этими хореями был изрублен, уничтожен тот безумец.
— Так и скажу. А то сама она, видите ли, стесняется… Такая,
я вам скажу, история!
Меня она только так, розово-талонно, а вас… И не
говорит, что это четвертый влез в наш треугольник. Кто — кайтесь, греховодник, ну?
— Вы отлично знаете, что сделаете так, как
я вам
говорю. До свидания. Через две минуты…
Через две минуты
я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что
мною управляет Единое Государство, а не она. «Так, как
я вам
говорю…» И ведь уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас
я поговорю с ней по-настоящему…
— Ну вот… — I остановилась у дверей. — Здесь сегодня дежурит как раз один…
Я о нем
говорила тогда, в Древнем Доме.
Я не слышал, что ему
говорила I:
я смотрел, как она
говорила — и чувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы, и врач сказал...
И может быть, как раз сию минуту, ровно в 22, когда
я пишу это — она, закрывши глаза, так же прислоняется к кому-то плечом и так же
говорит кому-то: «Ты любишь?» Кому? Кто он? Этот, с лучами-пальцами, или губастый, брызжущий R? Или S?
— В чем дело? Как: душа? Душа, вы
говорите? Черт знает что! Этак мы скоро и до холеры дойдем.
Я вам
говорил (тончайшего на рога) —
я вам
говорил: надо у всех — у всех фантазию… Экстирпировать фантазию. Тут только хирургия, только одна хирургия…
— По секрету скажу вам — это не у вас одного. Мой коллега недаром
говорит об эпидемии. Вспомните-ка, разве вы сами не замечали у кого-нибудь похожее — очень похожее, очень близкое… — он пристально посмотрел на
меня. На что он намекает — на кого? Неужели —
—
Я не мог больше! Где вы были? Отчего… — ни на секунду не отрывая от нее глаз,
я говорил как в бреду — быстро, несвязно, — может быть, даже только думал. — Тень — за
мною…
Я умер — из шкафа… Потому что этот ваш…
говорит ножницами: у
меня душа… Неизлечимая…
Щелк нумератора.
Я весь кинулся в узенький белый прорез — и… и какой-то незнакомый
мне мужской (с согласной буквой) нумер. Прогудел, хлопнул лифт. Передо
мною — небрежно, набекрень нахлобученный лоб, а глаза… очень странное впечатление: как будто он
говорил оттуда, исподлобья, где глаза.
А раскрыть их —
я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не
говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens — только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.
И когда в комнате у
меня появились знакомые коричневато-розовые жабры —
я был очень рад,
говорю чистосердечно.
— Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что
говорят… И потом, если только вам это нужно — в этот день
я буду около вас,
я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого — и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы — тоже дитя, и вам нужно…
Ю берет у
меня розовый талон, а над головой у ней — сквозь стекло стены — свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая.
Я с торжеством показываю пальцем и
говорю...
— Милая I, прости
меня!
Я совершенно не понимаю:
я говорю такие глупости…
«Милая» —
я говорю совсем тихо. И почему-то мелькает то, что было сегодня утром на эллинге: в шутку положили под стотонный молот часы — размах, ветром в лицо — и стотонно-нежное, тихое прикосновение к хрупким часам.
Когда перед началом все встали и торжественным медленным пологом заколыхался над головами гимн — сотни труб Музыкального Завода и миллионы человеческих голосов, —
я на секунду забыл все: забыл что-то тревожное, что
говорила о сегодняшнем празднике I, забыл, кажется, даже о ней самой.
На поляне вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста — четыреста… человек — пусть — «человек»,
мне трудно
говорить иначе.
И опять:
я понимаю этот уголь… или не то: чувствую его — так же, как, не слыша, чувствую каждое слово (она
говорит сверху, с камня) — и чувствую, что все дышат вместе — и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной…
Потому что — поймите же — никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны не был за Стеною —
я уже
говорил вам об этом.
Я отчетливо помню каждое ее движение.
Я помню, как она взяла со стола мой стеклянный треугольник и все время, пока
я говорил, прижимала его острым ребром к щеке — на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно:
я не могу вспомнить ее слов — особенно вначале, — и только какие-то отдельные образы, цвета.
Только тогда
я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто
мне сегодня
говорил о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во
мне, в моем кресле, во вздрагивающих у
меня под рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
— Нелепо — потому что революции не может быть. Потому что наша — это не ты, а
я говорю, — наша революция была последней. И больше никаких революций не может быть. Это известно всякому…
— Вы — фантазер! Детям у
меня в школе —
я бы не позволила
говорить так…
Как тогда, давно — она
говорила как-то за
меня,
мною — развертывала до конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое —
я не мог — и с усилием вытащил из себя «нет».
О — изумленно, кругло, сине смотрит на
меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но
я не даю сказать ей слова —
я говорю,
говорю. А внутри, отдельно — это слышно только
мне — лихорадочно жужжит и постукивает мысль: «Нельзя… надо как-то… Нельзя вести его за собою к I…»
— А
я вам
говорю: — видел — лицо.
Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки — мир. На ступеньках — чья-то звонкая золотая бляха — и это
мне все равно: вот теперь она хрустнула у
меня под каблуком. Голос: «А
я говорю — лицо!» Темный квадрат: открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы…
— От имени Хранителей… Вам — кому
я говорю, те слышат, каждый из них слышит
меня — вам
я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров — но мы знаем все. «Интеграл» — вашим не будет! Испытание будет доведено до конца, и вы же — вы теперь не посмеете шевельнуться — вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем,
я кончил…
Ах, только бы — только бы добраться до радио… Крылатые шлемы, запах синих молний… Помню — что-то громко
говорил ей, и помню — она, глядя сквозь
меня, как будто
я был стеклянный, — издалека...
Вдруг клещи
меня отпустили,
я кинулся в середину, где
говорила она — и в тот же момент все посыпалось, стиснулось — сзади крик: «Сюда, сюда идут!» Свет подпрыгнул, погас — кто-то перерезал провод — и лавина, крики, хрип, головы, пальцы…
— Д-503? Угу… С вами
говорит Благодетель. Немедленно ко
мне!
— Если это значит, что вы со
мной согласны, — так давайте
говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца.