Неточные совпадения
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево — О, совсем другая, вся из окружностей,
с детской складочкой на
руке; и
с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
Об
руку с ней мы прошли четыре линии проспектов. На углу ей было направо, мне — налево.
И вдруг одна из этих громадных
рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и
с трибун, повинуясь поднятой
руке, подошел к Кубу нумер. Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными глазами, что стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом
с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой
руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу,
с запрокинутой назад головой — на последнем своем ложе.
Неизмеримая секунда.
Рука, включая ток, опустилась. Сверкнуло нестерпимо-острое лезвие луча — как дрожь, еле слышный треск в трубках Машины. Распростертое тело — все в легкой, светящейся дымке — и вот на глазах тает, тает, растворяется
с ужасающей быстротой. И — ничего: только лужа химически чистой воды, еще минуту назад буйно и красно бившая в сердце…
Тут только я понял: алкоголь. Молнией мелькнуло вчерашнее: каменная
рука Благодетеля, нестерпимое лезвие луча, но там: на Кубе — это вот,
с закинутой головой, распростертое тело. Я вздрогнул.
Около пяти столетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлись глупцы, которые сравнивали Операционное
с древней инквизицией, но ведь это так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и разбойника
с большой дороги: у обоих в
руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же — режут горло живому человеку.
С нею об
руку — по плечо ей — двоякий S, и тончайше-бумажный доктор, и кто-то четвертый — запомнились только его пальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей — необычайно тонкие, белые, длинные.
I подняла
руку, помахала мне; через голову I — нагнулась к тому
с пальцами-лучами.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня
с недавнего времени построен весь мир. По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние
руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от огня поверхностью, где «душа».
Доктор мелькнул за угол. Она ждала. Глухо стукнула дверь. Тогда I медленно, медленно, все глубже вонзая мне в сердце острую, сладкую иглу — прижалась плечом,
рукою, вся — и мы пошли вместе
с нею, вместе
с нею — двое — одно…
И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется быть на
руке, быть
с другими: или — вот так, одному, или…
Ну да, мне уж больше нечего скрывать: или вдвоем
с нею —
с той, опять так же переливая в нее всего себя сквозь плечо, сквозь сплетенные пальцы
рук…
— Нет, нет, дорогой мой: я знаю вас лучше, чем вы сами. Я уж давно приглядываюсь к вам — и вижу: нужно, чтобы об
руку с вами в жизни шел кто-нибудь, уж долгие годы изучавший жизнь…
У входа в Древний Дом — никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком
руку, глядит вверх. Там над Стеной — острые, черные треугольники каких-то птиц:
с карканием бросаются на приступ — грудью о прочную ограду из электрических волн — и назад и снова над Стеною.
Да, именно, именно. Потому-то я и боюсь I, я борюсь
с ней, я не хочу. Но почему же во мне рядом и «я не хочу» и «мне хочется»? В том-то и ужас, что мне хочется опять этой вчерашней блаженной смерти. В том-то и ужас, что даже теперь, когда логическая функция проинтегрирована, когда очевидно, что она неявно включает в себя смерть, я все-таки хочу ее губами,
руками, грудью, каждым миллиметром…
Завтра — День Единогласия. Там, конечно, будет и она, увижу ее, но только издали. Издали — это будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы — рядом
с ней, чтобы — ее
руки, ее плечо, ее волосы… Но я хочу даже этой боли — пусть.
И я вместе
с ним мысленно озираю сверху: намеченные тонким голубым пунктиром концентрические круги трибун — как бы круги паутины, осыпанные микроскопическими солнцами (сияние блях); и в центре ее — сейчас сядет белый, мудрый Паук — в белых одеждах Благодетель, мудро связавший нас по
рукам и ногам благодетельными тенетами счастья.
Слегка привстав, я оглянулся кругом — и встретился взглядом
с любяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот один поднял
руку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответный сигнал пальцем. И еще… Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-то встревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне — как в настроенном на ту же длину волн приемнике радио — ответная дрожь.
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня
с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала
руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что — »
В
руках у всех — бляхи
с часами. Одна. Две. Три… Пять минут…
с эстрады — чугунный, медленный голос...
Если бы я мог взглянуть Ему в глаза, как раньше, — прямо и преданно: «Вот я весь. Весь. Возьми меня!» Но теперь я не смел. Я
с усилием — будто заржавели все суставы — поднял
руку.
Я
с трудом держу перо в
руках: такая неизмеримая усталость после всех головокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалились спасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы — как наши далекие предки? Неужели нет Благодетеля? Против… в День Единогласия — против? Мне за них стыдно, больно, страшно. А впрочем, кто «они»? И кто я сам: «они» или «мы» — разве я — знаю?
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток
с бумагами. И слева от меня — другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду — в колесах,
руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я
с I попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
Рядом
с I — на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его знаю. Я помню: доктор — нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под
руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист…
И вот я —
с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В
руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
Только тогда я
с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим (как трудно играть комедию… ах, кто мне сегодня говорил о комедии?). Впереди был S — мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, в моем кресле, во вздрагивающих у меня под
рукой листках. Потом на секунду — какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно — раздувающиеся, розово-коричневые жабры…
Он зашлепал — как плицами по воде — к двери, и
с каждым его шагом ко мне постепенно возвращались ноги,
руки, пальцы — душа снова равномерно распределялась по всему телу, я дышал…
И я вижу со стороны — как чуть заметно начинает дрожать моя
рука с циферблатом.
И газета из
рук — на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю комнату, я поспешно забираю
с собой — я лихорадочно запихиваю в невидимый чемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогда сидела I — а я внизу, на полу… Кровать…
Дверь в кают-компанию — та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется… Возле двери — какой-то незнакомый мне, низенький,
с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только
руки необычайно длинные, до колен: будто по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора.
Рядом
с аппаратной — маленькая коробочка-каюта. За столом, рядом. Я нашел, крепко сжал ее
руку...
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст голов. Над головами — отдельно, в воздухе, — знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе
с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — » И на секунду — ничего во всем мире, кроме (моей) звериной
руки с чугунно-тяжелым свертком…
— Вы… вы
с ума сошли! Вы не смеете… — Она пятилась задом — села, вернее, упала на кровать — засунула, дрожа, сложенные ладонями
руки между колен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, я медленно протянул
руку к столу — двигалась только одна
рука — схватил шток.
Трясущимися
руками она сорвала
с себя юнифу — просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать… И только тут я понял: она думала, что я шторы — это для того, чтобы — что я хочу…
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные
руки — на коленях. Эти
руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне
с такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
Я вскочил — за столом, подперев
рукою подбородок,
с усмешкой глядела на меня I…
Внутри, в коридоре, — бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера,
с листками,
с толстыми тетрадками в
руках. Медленно подвигались на шаг, на два — и опять останавливались.
И тогда я — захлебываясь, путаясь — все что было, все, что записано здесь. О себе настоящем, и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда о моих
руках — да, именно
с этого все и началось, — и как я тогда не хотел исполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложные удостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там — за Стеною…
Не отрывая глаз от кривеющей все больше усмешки, я уперся
руками о край стола, медленно, медленно вместе
с креслом отъехал, потом сразу — себя всего — схватил в охапку — и мимо криков, ступеней, ртов — опрометью.