Неточные совпадения
Пожалуйте. Оспа пристала, да какая! Так отхлестала бедных малюток и так изуродовала,
что страшно было смотреть на них. Маменька когда увидели сих детей своих, то, вздохнувши тяжело, покачали головою и сказали:"А
что мне в таких детях? Хоть брось их! Вот уже трех моих рождений выкидываю из моего сердца, хотя и они кровь моя. Как их любить наравне
с прочими детьми! Пропали только мои труды и болезни!"И маменька навсегда сдержали слово: Павлусю, Юрочку и Любочку они никогда
не любили за их безобразие.
Мяса по утрам
не давали для здоровья, и хотя мы
с жадностью кидались к оловянному блюду, в коем была наша пища, и скоро уписывали все, но няньки подливали нам снова и заставляли, часто
с толчками, чтобы мы еще ели, потому, говорили они,
что маменька
с них будут взыскивать, когда дети мало покушали из приготовленного.
Что бы мы
не делили между собой, раздел всегда оканчивался ссорою и в пользу одного из нас,
что заставило горбунчика-Павлусю сказать один раз при подобном разделе:"Ах, душечки, братцы и сестрицы! Когда бы вы скорее все померли, чтобы мне
не с кем было делиться и ссориться!".
Надобно сказать,
что маменька
не вдруг взялись к хозяйству, и сначала много было смешных
с ними событий Расскажу один чувствительный анекдот.
Не припасешься ни
с чем; того и смотри,
что разоримся вовсе".
Ну,
не наше дело рассуждать, а знает про то кофейный шелковый платок, который
не раз в таком случае слетал
с маменькиной головы, несмотря на то,
что навязан был на подкапок из синей сахарной бумаги.
Кто
не имел на
чем приехать, тот пешком пришел
с семейством, принеся в узелке нарядное платье, потому
что тут в простом невозможно было бы показаться.
Полковник просил их итти вперед: но маменьку — нужды нет,
что они были так несколько простоваты — где надобно, трудно было их провести: хотя они и слышали,
что пан полковник просит их итти вперед, хотя и знали,
что он вывез много петербургской политики, никак же
не пошли впереди пана полковника и, идучи сзади его, взглянулись
с батенькою, на лице которого сияла радостная улыбка от ловкости маменькиной.
Причем батенька
с униженным поклоном докладывали:"Осмеливаюсь нижайше доложить вашей ясновельможности,
что по первой
не закусывают" — и на сей раз пану полковнику поставили другую чарку, таковую же, и он выкушать выкушал полную, но уже
не хвалил чарки.
Ему последовали и прочие гости, разумея один мужеский пол, поелику женщинам и подносить
не смели; они очень чинно и тихо сидели, только повертывая пальчиками один около другого — мода эта вошла
с незапамятных времен, долго держалась, но и это уже истребилось, и пальчики женского пола покойны,
не вертятся! — или кончиком вышитого платочка махали на себя, потому
что в комнате было душно от народа.
Еще немного сгодом батенька поступили к пану полковнику
с докладом,
что,"поставивши-де тарелки,
не соблаговолите ли, ваша ясновельможность, по чарке горелки"?
Его ясновельможность, пан полковник, изволил садиться, по обычаю, на самом первом месте, в голове стола; подле него
не было приготовлено другого места, потому
что никому же
не следует сидеть наравне
с такою важного ранга особою.
Женщины же и девушки
не должны были отнюдь есть чего-либо, но сидеть неподвижно, потупив глаза вниз, никуда
не смотреть,
не разговаривать
с соседками; а могли только, по-утреннему, или пальчиками мотать или кончиком платка махаться; иначе против них сидящие панычи осмеют их и расславят так,
что им и просветка
не будет: стыдно будет и глаза на свет показать.
Несмотря на то,
что у гостей мужского пола нагревались чубы и рделися щеки еще при первой перемене, батенька,
с самого начала стола, ходили и, начиная
с пана полковника и до последнего гостя, упрашивали побольше кушать, выбирая из мисок куски мяс, и клали их на тарелки каждому и упрашивали скушать все; даже вспотеют, ходя и кланяясь, а все просят, приговаривая печальным голосом,
что конечно-де я
чем прогневал пана Чупринского,
что он обижает меня и в рот ничего
не берет?
—
С чего вошло вам в голову морить бедных детей грамотою глупою и бестолковою? Разве я их на то породила и дала им такое отличное воспитание, чтобы они над книгами исчахли? Образумьтеся, побойтесь бога,
не будьте детоубийцею,
не терзайте безвинно моей утробы!.. — Тут маменька горько заплакали.
Если бы маменькина воля была, они меня
не отдали бы ни в школу к пану Кнышевскому и никуда
не отпустили бы меня от себя, потому
что им со мною большая утеха была: как посадят меня подле себя, так я готов целый день просидеть,
не вставая
с места, и
не проговорить ни слова; сколько б ни пожаловали мне
чего покушать, я все, без упрямства, молча, уберу и опять молчу.
Маменька были такие добрые,
что тут же мне и сказали:"
Не бойся, Трушко, тебя этот цап (козел)
не будет бить,
что бы ты ни делал. Хотя в десять лет этой поганой грамотки
не выучил, так
не посмеет и пальцем тронуть. Ты же, как ни придешь из школы, то безжалостному тво ему отцу и мне жалуйся,
что тебя крепко в школе били. Отец спроста будет верить и будет утешаться твоими муками, а я притворно буду жалеть о тебе". Так мы и положили условие
с маменькою.
Быв одинаковой натуры
с маменькой, я терпеть
не мог наук, и потому тут же давал себе обещание как можно хуже учиться, а
что наказывать меня
не будут, я это твердо помнил.
Со стороны маменькиной подобные проводы были нам сначала ежедневно, потом все слабее, слабее: конечно, они уже попривыкли разлучаться
с нами, а наконец, и до того доходило,
что когда старшие братья надоедали им своими шалостями, так они, бывало, прикрикнут:"Когда б вас чорт унес в эту анафемскую школу!"Батенька же были к нам ни се, ни то. Я же, бывши дома, от маменьки
не отходил.
Я знал,
что пану Кнышевскому отпущено было пять локтей холста за то, чтобы он следующее наказание мне передавал другому, и потому вовсе
не занимаясь уроком, рассуждал
с сидевшим со мною казацким сыном, осуждая все."К
чему эта грамота? — рассуждали мы.
Время подошло к обеду, и пан Кнышевский спросил нас
с уроками. Из нас Петрусь проговорил урок бойко: знал назвать буквы и в ряд, и в разбивку; и боком ему поставят и вверх ногами, а он так и дует, и
не ошибается, до того,
что пан Кнышевский возвел очи горе и, положив руку на Петрусину голову, сказал:"Вот дитина!"Павлусь
не достиг до него. Он знал разницу между буквами, но ошибочно называл и относился к любимым им предметам; например, вместо «буки», все говорил «булки» и
не мог иначе назвать.
Подобрав веревки и видя,
что никто
не оспаривает у меня удовольствия звонить, я
с восторгом принялся трезвонить во все руки, а между тем читать весь символ, как наставлен был паном Кнышевским, читать неспешно, сладко и
не борзяся по стихам, а
с аминем перестать — забыл.
Никто вам этого, кроме действовавшего,
не расскажет, потому
что все прочие слышали только звон, а звонившим
не занимались, да и звон
с последним ударом колокола забыли, — и почитают,
что человек, или глупый мальчик, только за тем взбирался на возвышение, чтобы пустым звоном набить уши другим…
Зато какая свобода в духе, какая радость на душе чувствуема была нами до понедельника! В субботу и воскресенье,
что бы ученик ни сделал, его
не только родители, но и сам пан Кнышевский
не имел права наказать и оставлял до понедельника, и тогда"воздавал
с лихвою", как он сам говорил.
Действие субботки мне
не понравилось
с первых пор. Я видел тут явное нарушение условия маменькиного
с паном Кнышевским и потому
не преминул пожаловаться маменьке. Как же они чудно рассудили, так послушайте,"А
что ж, Трушко! — сказали они, гладя меня по голове: — я
не могу закона переменить. Жалуйся на своего отца,
что завербовал тебя в эту дурацкую школу. Там
не только я, но и пан Кдышевский
не властен ничего отменить.
Не от нас это установлено".
Сам
не знаю, как это сделалось, только я понимал всю эту премудрость и быстра следовал за резким голосом пана Тимофтея, до того,
что мог пропеть
с ним легонький догматик.
Пан полковник, хотя кушал индейку, начиненную сарацинским пшеном
с изюмом, до того прельстился нашим пением,
что, забыв,
что он за столом, начал нам подтягивать басом, довольно приятно, хотя за жеванием
не разводил губ, причем был погружен в глубокие мысли, чаятельно вспомнил свои молодые лета, учение в школе и таковое же пение.
Торжество мое было совершенное. После этого достопримечательного дня мне стало легче. В школе — знал ли я,
не знал урока — пан Кнышевский
не взыскивал, а по окончании учения брал меня
с собою и водил в дом богатейших казаков, где мы пели разные псалмы и канты. Ему давали деньги, а меня кормили сотами, огурцами, молочною кашею или
чем другим, по усердию.
Повелевала
не наказывать вовсе ни за
что школярей и
не принуждать их к учению, а особенно панычей (коих
с поступившими от других помещиков было всего одиннадцать), которым приказывала давать во всем полную волю… и много тому подобного наговорив, Петрусь скрылся
с глаз дьяка.
И все такие черные мысли у них оттого,
что они
не имели учителей, подобных пану Кнышевскому,
с его субботками, правилами учения, методою в преподавании пения и всем и всем.
Пожалуйте же,
что там, на церемонии, происходит. По окончании поклонений и подарков, Петрусь тут же был посажен, и рука брадобрея, брившего еще дедушку нашего, оголила бороду Петруся, довольно по черноте волос заметную; батенька
с большим чувством смотрели на это важное и торжественное действие; а маменька пугались всякого движения бритвы, боясь, чтобы брадобрей, по неосторожности,
не перерезал горла Петрусю, и только все ахали.
Увидев,
что Петрусь, оголив свою бороду, начал обращение свое
с нею как совершенный муж, коему — по словам батеньки разрешается на вся, он начал ее держать почти взаперти во все то время, пока панычи были в школе, следовательно, весь день; а на ночь он запирал ее в комнате и бдел, чтобы никто
не обеспокоил ее ночною порою.
Пан Кнышевский охотно давал себя связывать, и мы уверены были,
что он без ворожбы
с места
не подвинется, а потому день ото дня беспечнее были насчет его: слабо связывали ему руки и почти
не запирали школы, введя его туда.
Батенька так и покатились от смеху и
с удивлением восклицали:"
Что за умная голова у этого Петруся!
Что за смелая бестия этот Петрусь! Мне бы и во сто голов так
не выдумать. Это удивление, а
не хлопец!"
— Стол вместе
с нами всегда, — рассказывали батенька, однако ж вполголоса, потому
что сами видели,
что проторговались, дорогонько назначили, — стол
с нами, кроме банкетов: тогда он обедает
с шляхтою; жить в панычевской; для постели войлок и подушка. В зимние вечера одна свеча на три дня. В месяц раз позволение проездиться на таратайке к знакомым священникам,
не далее семи верст.
С моих плеч черкеска, какая бы ни была, и по пяти рублей от хлопца, то есть пятнадцать рублей в год.
Маменька же, увидевши,
что я
не отличился в знании иностранного языка и еще оштрафован родительским щелчком, впрочем весьма чувствительным, от которого у меня в три ручья покатились слезы, маменька завели меня тихонько в кладовую и — то-то материнское сердце! — накормили меня разными сластями и, приголубливая меня, говорили:"Хорошо делаешь, Трушко,
не учись их наукам. Дай бог и
с одною наукою ужиться, а они еще и другую вбивают дитяти в голову".
Хорошо было братьям — им все удавалось. Петруся, как необыкновенно острого ума человек, все преподаваемое ему поглощал и даже закидывал вперед учительських изъяснений. Домине Галушкинский изъяснял,
что, вытвердив грамматику, должно будет твердить пиитику. Любознательный Петруся даже
не усидел на месте и
с большим любопытством спросил:"а
чему учит пиитика?"
Вместе
с прочими науками одна честь была у меня и пресловутой арифметике, которую домине Галушкинский уверял,
что сочинил какой-то китаец Пифагор, фамилии
не припомню.
Маменька спросили его:"А ты, Галушка,
чего хочешь: борщу или супу?"Домине,
с осклабленным лицом, произнес,
не обинуяся...
В одну ночь брат художник тихонько пустился по следам его и открыл,
что наш велемудрый философ"открыл путь ко храму радостей и там приносит жертвы различным божествам" — это так говорится ученым языком, а просто сказать,
что он еженощно ходил на вечерницы и веселился там до света,
не делая участниками в радостях учеников своих, из коих Петруся, как необыкновенного ума, во многом мог бы войти
с ним в соперничество.
Если сии стррки дойдут до могущих еще быть в живых современников моих, то, во-первых, они
не дадут мне солгать,
что в век нашей златой старовины все так бывало и
с ними, и
с нами, и со всеми, начиная от «воспитания», то есть вскормления (теперь под словом, «воспитание» разумеется другое, совсем противное), чрез все учение у панов Кнышевских, приключения в школе, субботки, Фтеодосия, так и у доминов Галушкинских, даже до хождения на вечерницы; везде, взявши от семейства самого наиясновельможного пана гетьмана до последнего подпрапорного (
не в батеньке речь), везде все так было, конечно,
с изменениями, но
не с разительными.
Даже прекрасный пол
с восторгом принял бы этот язык, потому
что на нем можно выражать все тончайшие нежности (усладительнее, нежели на французском;
не нужно гнусить, а говорить ярко; притом же, как пожелается, можно объяснять чувства свои открыто и прикрыто…
В один обед, когда домине Галушкинский управился со второю тарелкою жирного
с индейкою борщу и прилежно салфеткою, по обычаю, вытирал пот, оросивший его лицо и шею, батенька спросили его:"А
что? Каково хлопцы учатся и нет ли за ними каких шалостей?"Тут домине из решпехта встал, как и всегда делывал в подобных случаях, и в отборных выражениях объяснял все успехи наши (о которых мы и во сне
не видали) и в конклюзию (в заключение) сказал,
что мы"золотые панычи".
Глаза у батеньки засияли радостью, щеки воспламенились; они взглянули на маменьку таким взором, в коем ясно выражался вопрос:"а?
что, каково?", и в первую минуту восторга уже
не нацедили, а со всем усердием налили из своей кружки большую рюмку вишневки и, потрепав инспектора по плечу, сказали милостиво:"Пейте, пан инспектор! Вы заслужили своими трудами, возясь
с моими хлопцами".
— Помилуйте вы меня, Мирон Осипович!
С чего вы это взяли так разливаться вишневкою? Ведь у нас ее
не море, а только три бочки. И за
что ему такая благодать сверх условленного?
— Подлинно,
что иностранный! Никто и
не поймет его, — сказали
с явным неудовольствием маменька. — И как-то сбивает на вечерницы да на украдку. Ужасно слушать!
Но я был маменькиной комплекции:
чего мне
не хотелось, ни за
что не скажу и
не сделаю ни за какие миллионы, и хоть самая чистейшая правда, но мне
не нравится, то я и
не соглашаюсь ни
с кем, чтоб то была правда.
Итак, маменька, продолжая мотать нитки, продолжали наставлять меня:"Я
с утешением замечаю,
что ты имеешь столько ума на то, чтоб
не выучиваться всем этим глупостям, которые вбивает в голову вам этот проклятый бурсак.
Батенька искали удобного времени объявить об этом маменьке,
не потому, чтобы их
не огорчить внезапным известием о разлуке
с детьми, но чтобы самим приготовиться и, выслушивая возражения и противоречия маменькины, которых ожидали уже,
не выйти из себя и гневом и запальчивостью
не расстроить своего здоровья,
что за ними иногда бывало.
Долго царствовало между нами молчание. Кто о
чем думал —
не знаю; но я все молчал, думая о забытых маковниках. Горесть маменькина
не занимала меня. Я полагал,
что так и должно быть. Она
с нами рассталася, а
не я
с нею; она должна грустить… Как вдруг брат Петруся, коего быстрый ум
не мог оставаться покоен и требовал себе пищи, вдруг спросил наставника нашего...