Неточные совпадения
Невдалеке от этого местечка, над извилистой речушкой, стоял,
а может быть,
и теперь еще стоит, небольшой поселок. Речка от лозы, обильно растущей на ее берегах, получила название Лозовой; от речки поселок назван Лозищами,
а уже от поселка жители все сплошь носят фамилии Лозинских.
А чтобы точнее различить друг друга,
то Лозинские к общей фамилии прибавляли прозвища: были Лозинские птицы
и звери, одного звали Мазницей, другого Колесом, третьего даже Голенищем…
Было это еще в
те времена, когда на валах виднелись пушки,
а пушкари у них постоянно сменялись:
то стояли с фитилями поляки, в своих пестрых кунтушах,
а казаки
и «голота» подымали кругом пыль, облегая город…
то, наоборот, из пушек палили казаки,
а польские отряды кидались на окопы.
А лозищане — уже третье или четвертое поколенье, — слушая эти странные рассказы, крестились
и говорили: «
А то ж не дай господи боже!»
Как бы
то ни было, — через год или два,
а может,
и больше, пришло в Лозищи письмо с большою рыжею маркой, какой до
того времени еще
и не видывали в
той стороне.
И он, Лозинский, подавал свой голос не хуже людей,
и хоть, правду сказать, сделалось не так, как они хотели со своим хозяином,
а все-таки ему понравилось
и то, что человека, как бы
то ни было, спросили.
Писарь (тоже лозищанин родом),
и тот не сразу отдал Лозинской письмо
и билет,
а держал у себя целую неделю
и думал: баба глупая,
а с такой бумагой
и кто-нибудь поумнее мог бы побывать в Америке
и поискать там своего счастья…
Что-то такое, о чем как будто бы знали когда-то в
той стороне старые люди,
а дети иной раз прикидываются, что
и они тоже знают…
И, может, уже забыли
и тянут лямку, как вол в борозде,
а может, говорят
и до сих пор, все на
том же месте.
Видят лозищане, что один корабль дымится,
а к нему
то и дело пристают пароходы.
Ничего не вышло! Немец, положим, монету не бросил
и даже сказал что-то довольно приветливо, но когда наши друзья отступили на шаг, чтобы получше разбежаться
и вскочить на пароходик, немец мигнул двум матросам,
а те, видно, были люди привычные: сразу так принялись за обоих лозищан, что нечего было думать о скачке.
А в это время корабль уже выбрался далеко, подымил еще, все меньше, все дальше,
а там не
то, что Лозинскую,
и его уже трудно стало различать меж другими судами, да еще в тумане. Защекотало что-то у обоих в горле.
Матвей опустил голову
и подумал про себя: «правду говорит — без языка человек, как слепой или малый ребенок».
А Дыма, хоть, может быть, думал
то же самое, но так как был человек с амбицией,
то стукнул кружкой по столу
и говорит...
— Беги за ней, может, догонишь, — ответил кабатчик. — Ты думаешь, на море, как в поле на телеге. Теперь, — говорит, — вам надо ждать еще неделю, когда пойдет другой эмигрантский корабль,
а если хотите,
то заплатите подороже: скоро идет большой пароход,
и в третьем классе отправляется немало народу из Швеции
и Дании наниматься в Америке в прислуги. Потому что, говорят, американцы народ свободный
и гордый,
и прислуги из них найти трудно. Молодые датчанки
и шведки в год-два зарабатывают там хорошее приданое.
Потому что, когда корабль раскачивало направо
и налево,
то от кормы к носу,
то опять от носа к корме, — тогда небо, казалось, вот-вот опрокинется на море,
а потом опять море все разом лезло высоко к небу.
—
А, рвут друг другу горла, — вот
и свобода… — сердито ответил
тот. —
А впрочем, — добавил он, допивая из кружки свое пиво, —
и у нас это делают, как не надо лучше. Поэтому я, признаться, не могу понять, зачем это иным простакам хочется, чтобы их ободрали непременно в Америке,
а не дома…
— Мне до чужих огородов нет дела, — ответил могилевец уклончиво, — я говорю только, что на этом свете кто перервал друг другу горло,
тот и прав…
А что будет на
том свете, это когда-нибудь увидите
и сами… Не думаю, однако, чтобы, было много лучше.
И в это время на корабле умер человек. Говорили, что он уже сел больной; на третий день ему сделалось совсем плохо,
и его поместили в отдельную каюту. Туда к нему ходила дочь, молодая девушка, которую Матвей видел несколько раз с заплаканными глазами,
и каждый раз в его широкой груди поворачивалось сердце.
А наконец, в
то время, когда корабль тихо шел в густом тумане, среди пассажиров пронесся слух, что этот больной человек умер.
И тогда же Лозинский сказал себе самому: «
А вот же, если я найду там в широком
и неведомом свете свою долю,
то это будет также
и твоя доля, малютка. Потому что человеку как-то хочется кого-нибудь жалеть
и любить,
а особенно, когда человек на чужбине».
— Жид!
А ей же богу, пусть меня разобьет ясным громом, если это не жид, — сказал вдруг первый Дыма указывая на какого-то господина, одетого в круглую шляпу
и в кургузый, потертый пиджак. Хотя рядом с ним стоял молодой барчук, одетый с иголочки
и уже вовсе не похожий на жиденка, — однако, когда господин повернулся,
то уже
и Матвей убедился с первого взгляда, что это непременно жид, да еще свой, из-под Могилева или Житомира, Минска или Смоленска, вот будто сейчас с базара, только переоделся в немецкое платье.
И мистер Борк пошел дальше. Пошли
и наши, скрепя сердцем, потому что столбы кругом дрожали, улица гудела, вверху лязгало железо о железо,
а прямо над головами лозищан по настилке на всех парах летел поезд. Они посмотрели с разинутыми ртами, как поезд изогнулся в воздухе змеей, повернул за угол, чуть не задевая за окна домов, —
и полетел опять по воздуху дальше,
то прямо,
то извиваясь…
— Не пойду, — сказал Дыма решительно. — Бог создал человека для
того, чтобы он ходил
и ездил по земле. Довольно
и того, что человек проехал по этому проклятому морю, которое чуть не вытянуло душу.
А тут еще лети, как какая-нибудь сорока, по воздуху. Веди нас пешком.
На первом повороте за конторкой сидел равнодушный американец, которому еврей дал монету,
а тот выдал ему 5 билетов. Эти билеты Борк кинул в стеклянную коробку,
и все поднялись еще выше
и вышли на платформу.
Одним словом, ходили всегда по свету с открытыми глазами, — знали себя, знали людей,
а потому от равных видели радушие
и уважение, от гордых сторонились,
и если встречали от господ иногда какие-нибудь неприятности,
то все-таки не часто.
— Фю-ю! На этот счет вы себе можете быть вполне спокойны. Это совсем не
та история, что вы думаете. Здесь свобода: все равные, кто за себя платит деньги.
И знаете, что я вам еще скажу? Вот вы простые люди,
а я вас больше почитаю… потому что я вижу: вы в вашем месте были хозяева. Это же видно сразу.
А этого шарлатана я, может быть,
и держать не стал бы, если бы за него не платили от Тамани-холла. Ну, что мне за дело! У «босса» денег много, каждую неделю я свое получаю аккуратно.
— Я, мистер Борк, так понимаю твои слова, что это не барин,
а бездельник, вроде
того, какие
и у нас бывают на ярмарках.
И шляпа на нем,
и белая рубашка,
и галстук…
а глядишь, уже кто-нибудь кошелька
и не досчитался…
— Ну, вы-таки умеете попадать пальцем в небо, — сказал он, поглаживая свою бородку. — Нет, насчет кошелька так вы можете не бояться. Это не его ремесло. Я только говорю, что всякий человек должен искать солидного
и честного дела.
А кто продает свой голос… пусть это будет даже настоящий голос… Но кто продает его Тамани-холлу за деньги,
того я не считаю солидным человеком.
—
А когда так,
то и хорошо. Клади, Матвей, узел сюда. Что, в самом деле! Ведь
и наши деньги не щербаты.
А здесь, притом же, чорт их бей, свобода!
«Правду сказать, — думал он, — на этом свете человек думает так,
а выходит иначе,
и если бы человек знал, как выйдет,
то, может, век бы свековал в Лозищах, с родной бедою».
Вот
и облако расступилось, вот
и Америка,
а сестры нет,
и той Америки нет, о которой думалось так много над тихою Лозовою речкой
и на море, пока корабль плыл, колыхаясь на волнах,
и океан пел свою смутную песню,
и облака неслись по ветру в высоком небе
то из Америки в Европу,
то из Европы в Америку…
А на душе пробегали такие же смутные мысли о
том, что было там, на далекой родине,
и что будет впереди, за океаном, где придется искать нового счастья…
Попросили у Борка перо
и чернил, устроились у окна
и написали. Писал письмо Дыма,
а так как у него руки не очень-то привыкли держать такую маленькую вещь, как перо,
то прописали очень долго.
— Никаких «но». Я не позволю тебе водить ни любовников, ни там двоюродных братьев. Вперед тебе говорю: я строгая. Из-за
того и беру тебя, что не желаю иметь американскую барыню в кухарках. Шведки тоже уже испорчены… Слышишь? Ну,
а пока до свидания.
А паспорт есть?
Но тут открылось вдруг такое обстоятельство, что у лозищан кровь застыла в жилах. Дело в
том, что бумажка с адресом хранилась у Матвея в кисете с табаком. Да как-то, видно, терлась
и терлась, пока карандаш на ней совсем не истерся. Первое слово видно, что губерния Миннесота,
а дальше ни шагу. Осмотрели этот клочок сперва Матвей, потом Дыма, потом позвали девушку, дочь Борка, не догадается ли она потом вмешался новый знакомый Дымы — ирландец, но ничего
и он не вычитал на этой бумажке.
И когда они выходили, — ирландец, надев свой котелок
и взяв в руки тросточку,
а Дыма в своей свитке
и бараньей шапке, —
то Матвею показались они оба какими-то странными, точно он их видел во сне.
Он стоял над столом, покачивался
и жужжал свои молитвы с закрытыми глазами, между
тем как в окно рвался шум
и грохот улицы,
а из третьей комнаты доносился смех молодого Джона, вернувшегося из своей «коллегии»
и рассказывавшего сестре
и Аннушке что-то веселое.
Разумеется, в своем месте Матвей смеялся над этими пустяками; очень нужно Аврааму, которого чтут также
и христиане, заходить в грязные лачуги некрещеных жидов! Но теперь ему стало очень обидно за Борка
и за
то, что даже евреи, такой крепкий в своей вере народ, забыли здесь свой обычай… Молодые люди наскоро отужинали
и убежали опять в другую комнату,
а Борк остался один.
И у Матвея защемило сердце при виде одинокой
и грустной фигуры еврея.
— Э, вы совсем не
то говорите, что надо. Если бы вы захотели, я повел бы вас в нашу синагогу… Ну, вы увидели бы, какая у нас хорошая синагога.
А наш раввин здесь в таком почете, как
и всякий священник.
И когда его вызывали на суд,
то он сидел с их епископом,
и они говорили друг с другом… Ну, совсем так, как двоюродные братья.
Ну,
а когда человек станет другой,
то и вера у него станет уже другая.
—
А ну! Что вы скажете? — спросил Борк, глядя на лозищанина острым взглядом. — Вот как они тут умеют рассуждать. Поверите вы мне, на каждое ваше слово он вам сейчас вот так ответит, что у вас язык присохнет. По-нашему, лучшая вера
та, в которой человек родился, — вера отцов
и дедов. Так мы думаем, глупые старики.
И долго еще эти два человека: старый еврей
и молодой лозищанин, сидели вечером
и говорили о
том, как верят в Америке.
А в соседней комнате молодые люди все болтали
и смеялись,
а за стеной глухо гремел огромный город…
Город гремел,
а Лозинский, помолившись богу
и рано ложась на ночь, закрывал уши, чтобы не слышать этого страшного, тяжелого грохота. Он старался забыть о нем
и думать о
том, что будет, когда они разыщут Осипа
и устроятся с ним в деревне…
С этими мыслями лозищанин засыпал, стараясь не слышать, что кругом стоит шум, глухой, непрерывный, глубокий. Как ветер по лесу, пронесся опять под окнами ночной поезд,
и окна тихо прозвенели
и смолкли, —
а Лозинскому казалось, что это опять гудит океан за бортом парохода…
И когда он прижимался к подушке,
то опять что-то стучало, ворочалось, громыхало под ухом… Это потому, что над землей
и в земле стучали без отдыха машины, вертелись чугунные колеса, бежали канаты…
А потом вспомнил: да ведь это американцы.
Те, что летают по воздуху, что смеются в церквах, что женятся у раввинов на еврейках, что выбирают себе веру, кто как захочет…
Те, что берут себе всего человека,
и тогда у него тоже меняется вера…
— Послушай, Матвей, что я тебе скажу. Сидим мы здесь оба без дела
и только тратим кровные деньги.
А между
тем, можно бы действительно кое-что заработать.
— Так вот они собирают голоса. Они говорят, что если бы оба наши голоса,
то они
и дали бы больше, чем за один мой…
А нам что это стоит? Нужно только тут в одном месте записаться
и не говорить, что мы недавно приехали.
А потом… Ну, они все сделают
и укажут…
А те сейчас куртки долой, засучат рукава, завертят-завертят руками
и — хлоп!
— Послушай, Дыма, — сказал Матвей серьезно. Почему ты думаешь, что их обычай непременно хорош?
А по-моему, у них много таких обычаев, которых лучше не перенимать крещеному человеку. Это говорю тебе я, Матвей Лозинский, для твоей пользы. Вот ты уже переменил себе лицо,
а потом застыдишься
и своей веры.
И когда придешь на
тот свет,
то и родная мать не узнает, что ты был лозищанин.
Все это случилось так быстро, что никто не успел
и оглянуться.
А когда Падди поднялся, озираясь кругом, точно новорожденный младенец, который не знает, что с ним было до этой минуты,
то все невольно покатились со смеху.
А за окном весь мир представлялся сплошною
тьмой, усеянной светлыми окнами. Окна большие
и окна маленькие, окна светились внизу,
и окна стояли где-то высоко в небе, окна яркие
и веселые, окна чуть видные
и будто прижмуренные. Окна вспыхивали
и угасали, наконец, ряды окон пролетали мимо,
и в них мелькали, проносились
и исчезали чьи-то фигуры, чьи-то головы, чьи-то едва видные лица…
И как только он начинал засыпать, — ему снилось, что он стоит, неспособный двинуть ни рукой, ни ногой,
а к нему, приседая, подгибая колени
и извиваясь, как змея, подходит кто-то, — не
то Падди, не
то какой-то курчавый негр, не
то Джон.