Неточные совпадения
Действительно, на обычные вопросы при встречах: «как себе живете» или «как вам бог помогает» — лозищане, вместо «
слава богу», только махали рукой
и говорили...
Не первый он был
и не последний из тех, кто, попрощавшись с родными
и соседями, взяли, как говорится, ноги за пояс
и пошли искать долю, работать, биться с лихой нуждой
и есть горький хлеб из чужих печей на чужбине.
Немало уходило таких неспокойных людей
и из Лозищей, уходили
и в одиночку,
и парами, а раз даже целым гуртом
пошли за хитрым агентом-немцем, пробравшись ночью через границу.
В письме было написано, что Лозинский,
слава богу, жив
и здоров, работает на «фарме»
и, если бог поможет ему так же, как помогал до сих пор, то надеется скоро
и сам стать хозяином.
Только Лозинскому очень скучно без жены,
и потому он старался работать как только можно,
и первые деньги отдал за тикет [Тикет (англ. — ticket) — билет.], который
и посылает ей в этом письме.
И пошел по деревне говор.
Поставили они женщину с билетом впереди
и пошли проталкивать ее между народом.
Завернули лозищане полы, вытащили, что было денег, положили на руки,
и пошел Матвей опять локтями работать.
Пошли. А в кабаке стоит старый человек, с седыми, как щетина, волосами, да
и лицо тоже все в щетине. Видно сразу: как ни бреется, а борода все-таки из-под кожи лезет, как отава после хорошего дождя. Как увидели наши приятели такого шероховатого человека посреди гладких
и аккуратных немцев,
и показалось им в нем что-то знакомое. Дыма говорит тихонько...
— Беги за ней, может, догонишь, — ответил кабатчик. — Ты думаешь, на море, как в поле на телеге. Теперь, — говорит, — вам надо ждать еще неделю, когда
пойдет другой эмигрантский корабль, а если хотите, то заплатите подороже: скоро
идет большой пароход,
и в третьем классе отправляется немало народу из Швеции
и Дании наниматься в Америке в прислуги. Потому что, говорят, американцы народ свободный
и гордый,
и прислуги из них найти трудно. Молодые датчанки
и шведки в год-два зарабатывают там хорошее приданое.
От века веков море
идет своим ходом, от века встают
и падают волны, от века поет море свою собственную песню, непонятную человеческому уху,
и от века в глубине
идет своя собственная жизнь, которой мы не знаем.
Смотрит
и сердится,
и посылает своих посланцев с огнями, которые выплывают наверх
и ходят взад
и вперед,
и узнают что-то,
и о чем-то тихо советуются друг с другом,
и все-таки печально уходят в безвестную пучину, ничего не понимая…
Парусный корабль качался
и рос,
и когда поравнялся с ними, то Лозинский увидел на нем веселых людей, которые смеялись
и кланялись
и плыли себе дальше, как будто им не о чем думать
и заботиться,
и жизнь их будто всегда
идет так же весело, как их корабль при попутном ветре…
Но оно опять взлетало на вершину,
и опять его парус касался пены, будто крыло чайки, —
и он колыхался
и шел,
шел и колыхался…
И здесь теплая струя ударяется в мель
и идет на полночь, а тут же встречается
и холодная струя с полночных морей.
Пароход
шел тихо,
и необыкновенно громкий свисток ревел гулко
и жалобно, а стена тумана отдавала этот крик, как эхо в густом лесу.
И в это время на корабле умер человек. Говорили, что он уже сел больной; на третий день ему сделалось совсем плохо,
и его поместили в отдельную каюту. Туда к нему ходила дочь, молодая девушка, которую Матвей видел несколько раз с заплаканными глазами,
и каждый раз в его широкой груди поворачивалось сердце. А наконец, в то время, когда корабль тихо
шел в густом тумане, среди пассажиров пронесся слух, что этот больной человек умер.
Но
и они также верят в бога
и также молятся,
и когда пароход
пошел дальше, то молодой господин в черном сюртуке с белым воротником на шее (ни за что не сказал бы, что это священник) встал посреди людей, на носу,
и громким голосом стал молиться.
Пароход
шел тихо, среди других пароходов, сновавших, точно водяные жуки, по заливу. Солнце село, а город все выплывал
и выплывал навстречу, дома вырастали, огоньки зажигались рядами
и в беспорядке дрожали в воде, двигались
и перекрещивались внизу,
и стояли высоко в небе. Небо темнело, но на нем ясно еще рисовалась высоко в воздухе тонкая сетка огромного, невиданного моста.
— Да здесь человек, как иголка в траве, или капля воды, упавшая в море…» Пароход
шел уже часа два в виду земли, в виду построек
и пристаней, а город все развертывал над заливом новые ряды улиц, домов
и огней…
Наконец пароход подтянули. Какой-то матрос, ловкий, как дьявол, взобрался кверху, под самую крышу сарая,
и потом закачался в воздухе вместе с мостками, которые спустились на корабль.
И пошел народ выходить на американскую землю…
Пошли и они — не оставаться же на корабле вечно.
Молодой человек оказался не гордый. Он вежливо приподнял шляпу, схватил из рук Анны узелок,
и они
пошли с пристани.
— Ай-ай, чего вы это испугались, — сказал жид. — Да это только поезд. Ну, ну,
идите, что такое за важность… Пускай себе он
идет своей дорогой, а мы
пойдем своей. Он нас не тронет,
и мы его не тронем. Здесь, я вам скажу, такая сторона, что зевать некогда…
И мистер Борк
пошел дальше.
Пошли и наши, скрепя сердцем, потому что столбы кругом дрожали, улица гудела, вверху лязгало железо о железо, а прямо над головами лозищан по настилке на всех парах летел поезд. Они посмотрели с разинутыми ртами, как поезд изогнулся в воздухе змеей, повернул за угол, чуть не задевая за окна домов, —
и полетел опять по воздуху дальше, то прямо, то извиваясь…
— Не
пойду, — сказал Дыма решительно. — Бог создал человека для того, чтобы он ходил
и ездил по земле. Довольно
и того, что человек проехал по этому проклятому морю, которое чуть не вытянуло душу. А тут еще лети, как какая-нибудь сорока, по воздуху. Веди нас пешком.
— Не
пойду! — решительно сказал Дыма
и, обращаясь к Матвею
и Анне, сказал: —
И вы тоже не ходите!
—
Пойдем, пожалуйста, — робко сказала
и Анна.
— Га! Что делать! В этой стороне, видно, надо ко всему привыкать, — ответил Дыма
и, взвалив мешок на плечи, сердито
пошел на лестницу.
А пока — оглядел всех,
и сразу видно, что за народ
послал бог навстречу,
и сразу же можно начать подходящий разговор: один разговор с простым мужиком, другой — со своим братом, однодворцем или мещанином, третий — с управляющим или подпанком.
И он сел на свою кровать против американского господина, вдобавок еще расставивши ноги. Матвей боялся, что американец все-таки обидится. Но он оказался парень простой
и покладливый. Услыхав, что разговор
идет о Тамани-холле, он отложил газету, сел на своей постели, приветливо улыбнулся,
и некоторое время оба они сидели с Дымой
и пялили друг на друга глаза.
Правду сказать, — все не понравилось Матвею в этой Америке. Дыме тоже не понравилось,
и он был очень сердит, когда они
шли с пристани по улицам. Но Матвей знал, что Дыма — человек легкого характера: сегодня ему кто-нибудь не по душе, а завтра первый приятель. Вот
и теперь он уже крутит ус, придумывает слова
и посматривает на американца веселым оком. А Матвею было очень грустно.
— Ну, что вы плачете, мисс Эни! Я вам прямо скажу: это дело не
пойдет,
и плакать нечего…
— А почему же не
пойдет? — возразил Матвей задумчиво, хотя
и ему самому казалось, что не стоило ехать в Америку, чтобы попасть к такой строгой барыне. Можно бы, кажется,
и пожалеть сироту… А, впрочем, в сердце лозищанина примешивалось к этому чувству другое. «Наша барыня, наша, — говорил он себе, — даром что строгая, зато своя
и не даст девушке ни пропасть, ни избаловаться…»
Он был еврей серьезный, но неудачливый,
и дела его
шли неважно.
Дыма посмотрел на него с великою укоризной
и постучал себя пальцем по лбу. Матвей понял, что Дыма не хочет ругать его при людях, а только показывает знаком, что он думает о голове Матвея. В другое время Матвей бы, может,
и сам ответил, но теперь чувствовал, что все они трое по его вине
идут на дно, —
и смолчал.
Матвей ждал Дыму, но Дыма с ирландцем долго не
шел. Матвей сел у окна, глядя, как по улице снует народ, ползут огромные, как дома, фургоны, летят поезда. На небе, поднявшись над крышами, показалась звезда. Роза, девушка, дочь Борка, покрыла стол в соседней комнате белою скатертью
и поставила на нем свечи в чистых подсвечниках
и два хлеба прикрыла белыми полотенцами.
Вот засветилась огнями синагога, зажглись желтые свечи в окнах лачуг, евреи степенно
идут по домам, смолкает на улицах говор
и топот шагов, а зато в каждое окно можно видеть, как хозяин дома благословляет стол, окруженный семьей.
— Ну, вот. Она
пошла на фабрику к мистеру Бэркли. А мистер Бэркли говорит: «Хорошо. Еврейки работают не хуже других. Я могу принимать еврейку. Но только я не могу, чтобы у меня станок стоял пустой в субботу. Это не платит. Ты должна ходить
и в субботу…»
— Ну, — ответил Борк, вздохнув, — мы, старики, все-таки держимся, а молодежь… А! что тут толковать! Вот
и моя дочь пришла ко мне
и говорит: «Как хочешь, отец, незачем нам пропадать. Я
пойду на фабрику в субботу. Пусть наша суббота будет в воскресенье».
Матвей хотел ответить что-то очень внушительное, но в это время с одной из кроватей послышался сердитый окрик какого-то американца. Дыма разобрал только одно слово devil, но
и из него понял, что их обоих
посылают к дьяволу за то, что они мешают спать… Он скорчился
и юркнул под одеяло.
— Не
пойду, — сказал он, —
и если хочешь меня послушать, то
и тебе не советую. Не связывайся ты с этим лодырем.
Письма все не было, а дни
шли за днями. Матвей больше сидел дома, ожидая, когда, наконец, он попадет в американскую деревню, а Дыма часто уходил
и, возвращаясь, рассказывал Матвею что-нибудь новое.
И даже
посылают телеграммы: «В два часа 15 минут 4 секунды Джон подбил Джеку правый глаз вот таким способом, а через полминуты Джек свалил Джона с ног так-то».
Он стал читать, шевеля губами, о том, как двое молодых людей пришли в Содом к Лоту
и как жители города захотели взять их к себе. Потом он поднял голову
и начал думать. Он думал о том, что вот они с Дымой как раз такие молодые люди в этом городе. Только у Дымы сразу стал портиться характер,
и он сам
пошел к жителям города…
Ирландцы пошумели еще некоторое время, потом расступились, выпустив Падди, который опять вышел вперед
и пошел на Матвея, сжав плечи, втянув в них голову, опустивши руки
и изгибаясь, как змея. Матвей стоял, глядя с некоторым удивлением на его странные ужимки,
и уже опять было приготовился повторить прежний урок, как вдруг ирландец присел; руки Матвея напрасно скользнули в воздухе, ноги как будто сами поднялись,
и он полетел через постель на спину.
Дыма отодвинулся еще дальше, слушая бормотание Матвея, но тот уже смолк, а сон
шел своим чередом… Бегут христиане со всех сторон, с улиц
и базаров, из шинков
и от возов с хлебом. Бегут христиане с криком
и шумом, с камнями
и дреколием… Быстро запираются Двери домов
и лавочек, звякают стекла, слышны отчаянные крики женщин
и детей, летят из окон еврейские бебехи
и всякая рухлядь, пух из перин кроет улицы, точно снегом…
— А! Что делать! Если бы можно, надел бы я котомку на плечи, взял бы в руки палку,
и пошли бы мы с тобой назад, в свою сторону, хотя бы Христовым именем… Лучше бы я стал стучаться в окна на своей стороне, лучше стал бы водить слепых, лучше издох бы где-нибудь на своей дороге… На дороге или в поле… на своей стороне… Но теперь этого нельзя, потому что…
В этот день наши опять
шли по улицам Нью-Йорка, с узлами, как
и в день приезда.
Сначала
шли пешком, потом пара лошадей потащила их в огромном вагоне, потом поднимались наверх
и летели по воздуху. Из улицы в улицу — ехали долго.
Пошли дома поменьше, попроще, улицы
пошли прямые, широкие
и тихие.