Неточные совпадения
А
вот есть еще герб,
так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie», и имеет более смысла, потому что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи…
— То-то
вот и есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило, и чтобы было с толком, и чтобы другого слова как раз с
таким значением не было… А
так — мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас и говорят не на смех…
—
Вот ты, Будзиньская, старая женщина, а рассказываешь
такие глупости… Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки пьяные,
вот и все…
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не
так…
Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба
так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
— А…
вот как!.. Ну,
так вот я вам говорю… Пока они еще мои… Пока вы там сочиняете свои подлые проекты… Я… я…
— Ну,
вот,
вот… — горячо подхватила мать… — Сильнее,
так и отнимать.
Вот ты слышишь! Слышишь?
— Эх вы, ляшки! Куда вам бунтоваться!
Вот поглядите: когда-нибудь Дон тряхнет матушкой Москвой…
Так уж тря — я-хнет… Не по — вашему.
Его качало в седле
так, что, казалось, он
вот —
вот свалится на мостовую и расшибется вдребезги.
— Ну,
вот и все… И слава богу… пусть теперь пан судья успокоится. Стоит ли, ей — богу, принимать
так близко к сердцу всякие там пустяки…
— Ну, это еще ничего, — сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы
вот смеетесь над нами и не понимаете, какая это в сущности трагедия. Сначала вcе
так живо! Сам еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения… А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
В особенно погожие дни являются горожане и горожанки. Порой приходит с сестрой и матерью она, кумир многих сердец, усиленно бьющихся под серыми шинелями. В том числе — увы! — и моего бедного современника… Ей взапуски подают кресло. Счастливейший выхватывает кресло из толпы соперников… Усиленный бег, визг полозьев, морозный ветер с легким запахом духов, а впереди головка, уткнувшаяся в муфту от мороза и от страха… Огромный пруд кажется
таким маленьким и тесным…
Вот уже берег…
Но самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то. В Пулковскую трубу на луне «как на ладони видно: горы, пропасти, овраги… Одним словом — целый мир, как наша земля.
Так и ждешь, что
вот —
вот поедет мужик с телегой… А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
— Ха! В бога… — отозвался на это капитан. — Про бога я еще ничего не говорю… Я только говорю, что в писании есть много
такого… Да
вот, не верите — спросите у него (капитан указал на отца, с легкой усмешкой слушавшего спор): правду я говорю про этого антипода?
—
Вот видите, — сказал отец, —
так всегда кончаются эти страхи, если их не боятся.
И
вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то все же никогда, никогда не перестану верить в то, во что
так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
— Что
такое? Что еще за англичанин? — говорит священник. — Газеты дело мирское и к предмету не относятся.
Вот скажи лучше, какой сегодня…
— А — а.
Вот видишь! В Полтаве? И все-таки помнишь? А сегодняшнее евангелие забыл.
Вот ведь как ты поддался лукавому? Как он тебя осетил своими мрежами… Доложу, погоди, Степану Яковлевичу. Попадешь часика на три в карцер… Там одумаешься… Гро — бо — копатель!
— Ну — с,
так вот… Мы остановились на том-то. Теперь будем продолжать.
Быть может, во веем городе я один стою
вот здесь, вглядываясь в эти огни и тени, один думаю о них, один желал бы изобразить и эту природу, и этих людей
так, чтобы все было правда и чтобы каждый нашел здесь свое место.
В этот день я уносил из гимназии огромное и новое впечатление. Меня точно осияло.
Вот они, те «простые» слова, которые дают настоящую, неприкрашенную «правду» и все-таки сразу подымают над серенькой жизнью, открывая ее шири и дали. И в этих ширях и далях вдруг встают, и толпятся, и движутся знакомые фигуры, обыденные эпизоды, будничные сцены, озаренные особенным светом.
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых, я вовсе не пьяница; а во — вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите?
Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
Так еще недавно я выводил эти самые слова неинтересным почерком на неинтересной почтовой бумаге, и
вот они вернулись из неведомой, таинственной «редакции» отпечатанными на газетном листе и вошли сразу в несколько домов, и их теперь читают, перечитывают, обсуждают, выхватывают лист друг у друга.
— Да,
вот неприятная сторона известности… А скажи, думал ли ты, что твой брат
так скоро станет руководителем общественного мнения?
Молодежь стала предметом особого внимания и надежд, и
вот что покрывало
таким свежим, блестящим лаком недавних юнкеров, гимназистов и студентов. Поручик в свеженьком мундире казался много интереснее полковника или генерала, а студент юридического факультета интереснее готового прокурора. Те — люди, уже захваченные колесами старого механизма, а из этих могут еще выйти Гоши или Дантоны. В туманах близкого, как казалось, будущего начинали роиться образы «нового человека», «передового человека», «героя».
Так вот что это было важное и значительное, отчего моя грудь до сих пор залита какой-то дрожащей теплотой, а сердце замирает
так странно и
так глубоко.
Вот она идет недалеко, с этим знакомым лицом, когда-то на минуту осветившимся
таким родственным приветом, а теперь опять почти незнакомая и чужая.
Но
вот однажды я увидел, что брат, читая, расхохотался, как сумасшедший, и потом часто откидывался, смеясь, на спинку раскачиваемого стула. Когда к нему пришли товарищи, я завладел книгой, чтоб узнать, что же
такого смешного могло случиться с этим купцом, торговавшим кожами.
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?..
Такое ужасное и
такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно
так, и он только видит этот ужас, и сам
так же потрясен, как и я… И
вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его собственного сердца…
— Ты еще глуп и все равно не поймешь… Ты не знаешь, что
такое юмор… Впрочем, прочти
вот тут… Мистер Тутс объясняется с Флоренсой и то и дело погружается в кладезь молчания…
Один раз я вздрогнул. Мне показалось, что прошел брат торопливой походкой и размахивая тросточкой… «Не может быть», — утешил я себя, Но все-таки стал быстрее перелистывать страницы… Вторая женитьба мистера Домби… Гордая Эдифь… Она любит Флоренсу и презирает мистера Домби.
Вот,
вот, сейчас начнется… «Да вспомнит мистер Домби…»
Так вот как я впервые, — можно сказать на ходу, — познакомился с Диккенсом…