Неточные совпадения
Дальнейшее представляло короткую поэму мучительства и смерти. Дочь из погреба молит мать открыть дверь… — Ой, мамо, мамо! Вiдчинiть, бо вiн мене зарi
же… — «Ой, доню, доню, нещасна наша доля… Як вiдчиню, то зарi
же обоих…» — Ой, мамо, мамо, — молит опять дочь… — И шаг за шагом в этом диалоге у запертой двери развертывается картина зверских мучений, которая кончается последним восклицанием: — Не вiдчиняйте, мамо, бо вже менi й кишки висотав… — И тогда в темном погребе
все стихает…
Старуха сама оживала при этих рассказах.
Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда
же дочь в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…
Но мальчик, видимо, знал
все формы изысканного обращения и тотчас
же возразил...
Было это давно; с тех пор и самого владельца провезли по той
же песчаной дороге; «фигура» обветрела, почернела, потрескалась, покрылась
вся разноцветными лишаями и вообще приобрела вид почтенной дремлющей старости…
Дом в городе строили они
же, и
всем распоряжался умный старый мужик…
Отец,
все так
же с любопытством вглядываясь в него своими повеселевшими глазами, молча кивнул головой.
Нельзя сказать, чтобы в этом пансионе господствовало последнее слово педагогической науки. Сам Рыхлинский был человек уже пожилой, на костылях. У него была коротко остриженная квадратная голова, с мясистыми чертами широкого лица; плечи от постоянного упора на костыли были необыкновенно широки и приподняты, отчего
весь он казался квадратным и грузным. Когда
же, иной раз, сидя в кресле, он протягивал вперед свои жилистые руки и, вытаращив глаза, вскрикивал сильным голосом...
Зато во
всех остальных отношениях всякое шпионство и взаимные жалобы совершенно не терпелись. В тех случаях, когда какой-нибудь новичок приходил с жалобой или доносом, Рыхлинский немедленно вызывал виновного и производил строгое расследование. Если донос оказывался верным, — следовало наказание: шла в ход та
же линейка или виновный ставился на колени. Но при наказании непременно должен был присутствовать и доносчик. Иной раз Рыхлинский спрашивал его...
— С ума вы
все посходили! — сказал отец, сердито откладывая ложку. —
Все посходили с ума, — и старые туда
же!..
Наутро польское войско кинулось на засеки, гайдамаки отчаянно защищались, но, наконец, погибли
все до одного, последними пали от рук своих
же братьев ватажки «Чуприна та Чортовус»; один из них был изображен на виньетке.
Счастливая особенность детства — непосредственность впечатлений и поток яркой жизни, уносящий
все вперед и вперед, — не позволили и мне остановиться долго на этих национальных рефлексиях… Дни бежали своей чередой, украинский прозелитизм не удался; я перестрадал маленькую драму разорванной детской дружбы, и вопрос о моей «национальности» остался пока в том
же неопределенном положении…
Между тем с крыльца раздался звонок, и
все гимназисты ринулись с той
же стремительностью в здание. Ольшанский, вошедший в роль покровителя, тащил меня за руку. Добежав до крыльца, где низенький сторож потрясал большим звонком, он вдруг остановился и, ткнув в звонаря пальцем, сказал мне...
Своей медвежеватой походкой он подошел к одному из классов, щелкнул ключом, и в ту
же минуту оттуда понесся по
всему зданию отчаянный рев.
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел я это
все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня
же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав стать у классной двери снаружи.
Придя как-то к брату, критик читал свою статью и, произнося: «я
же говорю: напротив», — сверкал глазами и энергически ударял кулаком по столу… От этого на некоторое время у меня составилось представление о «критиках», как о людях, за что-то сердитых на авторов и говорящих им «
все напротив».
Вследствие этого, выдержав по
всем предметам, я решительно срезался на математике и остался на второй год в том
же классе. В это время был решен наш переезд к отцу, в Ровно.
Я удивляюсь: отчего
же не было этого ощущения тогда, когда
все это было настоящим?
В другой раз Лотоцкий принялся объяснять склонение прилагательных, и тотчас
же по классу пробежала чуть заметно какая-то искра. Мой сосед толкнул меня локтем. «Сейчас будет «попугай», — прошептал он чуть слышно. Блестящие глаза Лотоцкого сверкнули по
всему классу, но на скамьях опять ни звука, ни движения.
Если ученик ошибался, Кранц тотчас
же принимался передразнивать его, долго кривляясь и коверкая слова на
все лады. Предлоги он спрашивал жестами: ткнет пальцем вниз и вытянет губы хоботом, — надо отвечать: unten; подымет палец кверху и сделает гримасу, как будто его глаза с желтыми белками следят за полетом птицы, — oben. Быстро подбежит к стене и шлепнет по ней ладонью, — an…
— Почему
же ты думаешь, что это
все твоему Яну не приснилось?
Идя домой, я
всю дорогу бормотал про себя разные гневные слова, которые должен был найти тогда
же, и не мог себе простить, что не нашел их вовремя…
Все эти подробности один из соседей тотчас
же конфиденциально сообщил капитану.
Порывается и не может взлететь, и носится
все в том
же тесном и знойном кругу.
Это не казалось нам в то время предосудительным или несправедливым, и мы приняли факт так
же непосредственно, как и
все факты жизни, естественно выраставшие из почвы…
Но я сознавал, что надежды нет, что
все кончено. Я чувствовал это по глубокой печали, разлитой кругом, и удивлялся, что еще вчера я мог этого не чувствовать, а еще сегодня веселился так беспечно… И в первый раз встал перед сознанием вопрос: что
же теперь будет с матерью, болезненной и слабой, и с нами?..
Я сначала запустил было химию, но в первые
же каникулы вызубрил
весь учебник Вюрца назубок; я иногда ходил к Игнатовичу с рисунками приборов, и мне не хотелось, чтобы Марья Степановна сказала как-нибудь при встрече...
Я любил рисовать, ограничиваясь рабским копированием, но теперь мне страстно хотелось передать эту картину вот так
же просто; с ровной темнотой этих крыш, кольями плетня, врезавшимися в посветлевшее от месяца небо, со
всей глубиной влажных теней, в которых чувствуется так много утонувших во тьме предметов, чувствуется даже недавно выпавший дождь…
Мне тоже порой казалось, что это занимательно и красиво, и иной раз я даже мечтал о том, что когда-нибудь и я буду таким
же уездным сатириком, которого одни боятся, другие любят, и
все, в сущности, уважают за то, что он никого сам не боится и своими выходками шевелит дремлющее болото.
Оказалось, что это был тот
же самый Балмашевский, но… возмутивший
всех циркуляр он принялся применять не токмо за страх, но и за совесть: призывал детей, опрашивал, записывал «число комнат и прислуги». Дети уходили испуганные, со слезами и недобрыми предчувствиями, а за ними исполнительный директор стал призывать беднейших родителей и на точном основании циркуляра убеждал их, что воспитывать детей в гимназиях им трудно и нецелесообразно. По городу ходила его выразительная фраза...
Я вдруг вспомнил далекий день моего детства. Капитан опять стоял среди комнаты, высокий, седой, красивый в своем одушевлении, и развивал те
же соображения о мирах, солнцах, планетах, «круговращении естества» и пылинке, Навине, который, не зная астрономии, останавливает
все мироздание… Я вспомнил также отца с его уверенностью и смехом…
Он живет в сибирской глуши (кажется, в ссылке), работает в столичных журналах и в то
же время проникает в таинственные глубины народной жизни. Приятели у него — раскольники, умные крестьяне, рабочие. Они понимают его, он понимает их, и из этого союза растет что-то конспиративное и великое.
Все, что видно снаружи из его деятельности, — только средство. А цель?..
Ехать вот так
же все вперед и вперед, куда-то на простор, к новой жизни.
А передо мною
все тот
же пруд, заросший зеленой ряской…
Когда я кончил читать, умные глаза Андрусского глядели на меня через стол. Заметив почти опьяняющее впечатление, которое произвело на меня чтение, он просто и очень объективно изложил мне суть дела, идеи Нечаева, убийство Иванова в Петровском парке… Затем сказал, что в студенческом мире, куда мне придется скоро окунуться, я встречусь с тем
же брожением и должен хорошо разбираться во
всем…
Мальчик оставался
все тем
же медвежонком, смотрел так
же искоса не то угрюмо, не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре делать с собой что угодно, нимало не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях какое бы то ни было содействие…
Эта струя, однако, продолжения не имела.
Весь склад наших встреч, взаимных визитов, игр и разговоров содействовал развитию «влюбленности», но не дружбы, не откровенности, не таких душевных излияний. Кроме того, после следующего
же урока танцев, который должен был быть последним, Лена тяжело заболела.
Неточные совпадения
Подсмотри в щелку и узнай
все, и глаза какие: черные или нет, и сию
же минуту возвращайся назад, слышишь?
Аммос Федорович. А вот я их сегодня
же велю
всех забрать на кухню. Хотите, приходите обедать.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то
же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену.
Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Городничий. Я сам, матушка, порядочный человек. Однако ж, право, как подумаешь, Анна Андреевна, какие мы с тобой теперь птицы сделались! а, Анна Андреевна? Высокого полета, черт побери! Постой
же, теперь
же я задам перцу
всем этим охотникам подавать просьбы и доносы. Эй, кто там?
Городничий. И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как
же и не быть правде? Подгулявши, человек
все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.