Неточные совпадения
Он не знал, что говорить, что предпринять, на что решиться, чувствовал, что ему лучше всего было бы с самого начала
ничего не говорить и ни на что не решаться, но… теперь уже поздно, теперь уже зарвался — и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант все более и более горячился и выходил из
себя.
Итак, если взвесить все эти ингредиенты, в виде Шписса, Анатоля, сыров и сигар, вин, повара, любезности хозяина и очаровательности самой хозяйки, входившие в состав совокупного угощения, то нет
ничего мудреного, что блистательный гость, барон Икс-фон-Саксен, чувствовал
себя в самом благодушнейшем настроении и расположен был питать и к Шписсу с Анатолем, и к Непомуку Анастасьевичу, и тем паче к самой прелестнейшей Констанции Александровне самые нежные, благоуханные чувствования.
Прискакав на место, он, вопреки своим ожиданиям, не нашел ни площади, залитой массами народа, ни яростных воплей мятежа, ни кольев, ни дубин с топорами: мужики самым обыденным порядком справлялись у
себя, по своим дворам, около домашнего обихода, и
ничто ни малейшим образом не подавало намека на то, о чем столь красноречиво извещало донесение.
— Эх, черт возьми! досадно! — бурчал
себе сквозь зубы Ардальон, поглядывая на это скудное количество субъектов, долженствовавших изображать
собою простой «народ». — Ослы! илоты!..
Ничем не прошибешь их!.. Рассея — матушка!
— Пожалуйте-ка сюда, господин Лубянский! — издали обратился он к Петру Петровичу тем официально-деревянным тоном, который не предвещал
ничего доброго. Старик и чувствовал, и понимал, что во всяком случае ему решительно нечего говорить, нечего привести в свою защиту и оправдание, и потому он только произнес
себе мысленно: «помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!» и, по возможности, твердо и спокойно подошел к губернатору.
Одна из средних княжон Почечуй-Чухломинских предстала в виде «Свободы», одетой в красную фригийскую шапку, и острослов Подхалютин довольно громко заметил при этом, что «Свобода»
ничего бы
себе, да жаль, что больно тощая.
Стараясь побороть в
себе чувство смущенной неловкости, она, с улыбкой напускного равнодушия, словно бы
ничего особенного и не случилось с ней, направилась к отцу, стоявшему на пороге...
— Делать? а вот что делать, — пояснил Свитка. — Вы будете строго и неуклонно исполнять то, что вам укажут. Впоследствии, с моего разрешения, вы можете избрать
себе двух помощников из надежных и лично вам известных людей, но кроме вас, они точно так же не должны
ничего и никого знать, я и сам точно так же никого не знаю. Понимаете? И вот все, что вам предоставляется. Средства на ведение дела вы будете получать от меня, а за измену делу, предваряю вас, последует неминуемая кара.
Вера ее в Полоярова была безгранична: уж если он сказал, уже если он что сделал, значит, это так и должно, значит, иначе и быть
ничего не может, и все, что ни сделает он, все это хорошо, потому что Полояров не может сделать
ничего дурного, потому что это человек иного закала, иного развития, иного ума, даже просто, наконец, иной, совсем новой породы, тем более, что и сам он называл
себя «новым человеком».
Граф сидел в гостиной, окруженный дамами, которые являли
собою лучший букет элегантного Славнобубенска. Ни тени какой бы то ни было рисовки своим положением, ни малейшего намека на какое бы то ни было фатовство и ломанье,
ничего такого не сказывалось в наружности графа, спокойной и сдержанно-уверенной в своем достоинстве. Он весь был в эту минуту олицетворенная польско-аристократическая вежливость и блистал равнодушною, несколько холодною простотою.
— Да ведь это все так
себе, одни слова только или от нечего делать! Задача в жизни!.. легко сказать!.. И все мы любим тешить
себя такими красивыми словами. Оно и точно: сказал
себе «задача в жизни» — и доволен, как будто и в самом деле одним уже этим словом что-то определено, что-то сделано, а разобрать поближе — и нет
ничего! Ну, какая, например, ваша задача в жизни? Простите за вопрос! — улыбнулся Хвалынцев.
Кроме честного труда,
ничего не имею, а между тем вы знаете ли, что я… что вот этот самый Ардальон Полояров, — говорил он, начиная входить в некоторый умеренный пафос и тыча
себя в грудь указательным пальцем, — н-да-с! вот этот самый человек не далее как нынешней весною мог бы быть богачом капиталистом!
— Да уж так. Доверьтесь мне во всем, пожалуйста! Я вам худого не желаю. Надобно, чтобы никому не было известно место вашего пребывания… Ведь почем знать, и в Малой Морской
ничем не обеспечены от внезапного обыска; а если ваша записка как-нибудь не уничтожится — лишний документ будет… Надо как можно более избегать вообще документов. К чему подвергать лишним затруднениям если не
себя, то других? Я лучше сам сейчас же съезжу туда и успокою насчет полной вашей безопасности.
— Н-нет… Я позволяю
себе думать, что опасения вашего превосходительства несколько напрасны, — осторожно заметил Колтышко. — Мы ведь
ничего серьезного и не ждали от всей этой истории, и не глядели на нее как на серьезное дело. Она была не больше как пробный шар — узнать направление и силу ветра; не более-с! Польская фракция не выдвинула
себя напоказ ни единым вожаком; стало быть, никто не смеет упрекнуть отдельно одних поляков: действовал весь университет, вожаки были русские.
Бывало, нарочно с тайною мыслью про
себя, как-нибудь кстати приплетет старуха его имя, вспомня, что вот это, мол, рассказывал Константин Семенович, а вот то-то случилось при Константине Семеновиче, а вот это блюдо он очень любил, или к тому-то вот так-то относился; но при всех этих случаях втайне любопытный взор ее не мог отыскать в лице девушки
ничего такого, что помогло бы хоть чуточку раскрыть ей загадку.
— Бокль, это так
себе. Он, пожалуй, хоть и изрядный реалист, — заметил Лука, — а все-таки швах! До точки не доходит… филистер! А если читать — никого и
ничего не читайте! Одних наших! Наши честней и последовательней…
ничего не побоялись, не струсили ни перед кем… Наши пошли гораздо логичнее, дальше пошли, чем все эти хваленые Бокли. Это, поверьте, ей-Богу, так.
— Теперича там эти господа поляки у
себя в Варшаве гимны все какие-то поют, — говорил он, — гимны!.. Черт знает, что такое!.. Какие тут гимны, коли тут нужно вó!.. Кулак нужен, а они гимны!.. Тоже, слышно, вот, капиталы все сбирают, пожертвования, а никаких тут, в сущности, особенных капиталов и не требуется! Дайте мне только десять тысяч рублей, да я вам за десять тысяч всю Россию подыму! Какое угодно пари!!
Ничего больше, как только десять тысяч! Да и того много, пожалуй!
На дебаркадере подвернулся какой-то услужливый фактор с предложением, не нужно ли ей остановиться в нумерах, расхвалил эти нумера, и ловко подхватив ее саквояж, повлек за
собою в некую Гончарную улицу и привел в какую-то грязную трущобу, уверяя, что лучше этих нумеров она в целом Петербурге
ничего не отыщет.
— Да зачем же непременно вашу? — возразила Затц; — ведь есть же еще три свободные комнаты: Лубянская может занять под
себя хоть любую. Она ведь тоже из наших… Что ж!.. А я с своей стороны не прочь, пожалуй, чтоб и она жила. Ведь мы здесь живем коммуной, на равных основаниях, и друг другу
ничем не обязаны, — пояснила она Нюточке, и вслед за тем обратилась ко всем вообще. — Так как, господа? Принимаете, что ли, новую гражданку?
Я говорю, что, основываясь на разумных началах физической природы и следуя ее законам, я имею право считать
себя ничем не связанным; но это еще не значит, чтобы я отказывался помочь вам.
Прежде всего накинулись на самого автора, на его личность, одни с пренебрежительным сожалением «к его тупоумию, недальновидности и несообразительности», другие просто со слюною бешеной собаки, но это уже был крик нестерпимой боли, это были вопли Ситниковых и Кукшиных, которые почувствовали на
себе рубцы бичующей правды. Критики этого направления провозгласили, что с этого времени и все прочие произведения Тургенева должны считаться
ничего не стоящими.
Однако мысль о том, что если уж не побить, так хоть нос откусить своей «натуральной супруге» и тем отомстить ей за все ее царапанья и обиды, крепко засела ему в голову. Он возымел пламенное желание при первом удобном случае привести эту мысль в исполнение. Лидинька же,
ничего не подозревая о его затаенных коварных умыслах, продолжала по-прежнему держать при
себе этого «натурального мужа» на посылках и побегушках, чем-то вроде комнатной собачонки.
Иной встречи и быть не могло: у них одна и та же радость и горе, одни и те же друзья и недруги, и это высшее единение чувствовалось инстинктивно, само
собою, никем и
ничем не подсказанное, никаким искусством не прививаемое: оно органически, естественно рождалось из двух близких слов, из двух родных понятий: народ и царь.
Неточные совпадения
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я
ничего не могу сказать. Да и странно говорить: нет человека, который бы за
собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят.
Хлестаков. Ты растолкуй ему сурьезно, что мне нужно есть. Деньги сами
собою… Он думает, что, как ему, мужику,
ничего, если не поесть день, так и другим тоже. Вот новости!
Почтмейстер. Нет, о петербургском
ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у
себя. Хотите, прочту?
Стародум. Любезная Софья! Я узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на свете шестьдесят лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть
собой довольным.
Ничто так не терзало мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так
собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази
себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему
ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?