Когда же шум совершенно прекратился, когда отовсюду послышалось
глубокое дыхание спящих, прерываемое изредка сонным бредом, Буланину сделалось невыразимо тяжело.
Весело и гордо было ощущать после отдыха новую, свежую силу во всех мышцах,
глубокое дыхание легких, красную упругую кровь в жилах, гибкую послушность всех членов.
Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте, подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог разглядеть ее глаз. Я слышал ее
глубокое дыханье.
Хотелось сильных движений, щекочущего ощущения воздуха, быстро бегущего в глаза и ноздри, горячих толчков сердца,
глубокого дыхания.
Нога, другая нога — неужели все кончено? Нерешительно раскрывает глаза и видит, как поднимается, качаясь, крест и устанавливается в яме. Видит, как, напряженно содрогаясь, вытягиваются мучительно руки Иисуса, расширяют раны — и внезапно уходит под ребра опавший живот. Тянутся, тянутся руки, становятся тонкие, белеют, вывертываются в плечах, и раны под гвоздями краснеют, ползут — вот оборвутся они сейчас… Нет, остановилось. Все остановилось. Только ходят ребра, поднимаемые коротким,
глубоким дыханием.
О. Игнатий усмехнулся и встал. Закрыв книгу, он снял очки, положил их в футляр и задумался. Большая черная борода, перевитая серебряными нитями, красивым изгибом легла на его грудь и медленно подымалась при
глубоком дыхании.
Неточные совпадения
Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все чувства какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал еще радостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеих сторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их
глубоких трещинах, при малейшем
дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем.
Нет ее горячего
дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя
глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».
Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и
глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное
дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — все было молитва.
Осип, обкладчик, перебегал от саней к саням по колено в снегу и прилаживался, рассказывая про лосей, которые теперь ходят по
глубокому снегу и глодают осиновую кору, и про медведей, которые лежат теперь в своих дремучих берлогах, пыхтя в отдушины теплым
дыханьем.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее, а пособить не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками, а если и это не помогало, то наполняла легкие мои своим
дыханьем — и я, после
глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.