Неточные совпадения
— Тоже! Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. — Когда это у меня
время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки
выпить. Я им, слава Богу, не мальчик дался…
— Ну, хорошо, а в мирное
время? Мало ли сколько может
быть случаев. Бунт, возмущение там или что…
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он
был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же
время инстинктивно выставил вперед левую руку.
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же
время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее
было для него то, что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании
было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство.
В то
время когда формулу присяги читал православным — священник, католикам — ксендз, евреям — раввин, протестантам, за неимением пастора — штабс-капитан Диц, а магометанам — поручик Бек-Агамалов, — с Гайнаном
была совсем особая история.
И как много
было надежд и планов в то
время, когда покупались эти жалкие предметы роскоши!..
— О, я тоже это знаю! — весело подхватила Шурочка. — Но только не так. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих… И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило
время. Нет, это не то: может
быть, вовсе
времени не
было. Это нельзя объяснить.
Ждать приходилось, пожалуй, около суток, — это
было во
время весеннего разлива, — и я — вы, конечно, понимаете — свил себе гнездо в буфете.
Прощайте. Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому что вы умерли для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому, что с
временем оно
будет для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…»
Тут
была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же
время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая.
Вот пройдет еще двадцать — тридцать лет — одна секунда в том
времени, которое
было до меня и
будет после меня.
В переднюю вышел, весь красный, с каплями на носу и на висках и с перевернутым, смущенным лицом, маленький капитан Световидов. Правая рука
была у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился своей влажной, горячей, трясущейся рукой в руку подпоручика. Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то же
время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
В это
время он случайно взглянул на входную дверь и увидал за ее стеклом худое и губастое лицо Раисы Александровны Петерсон под белым платком, коробкой надетым поверх шляпы… Ромашов поспешно, совсем по-мальчишески, юркнул в гостиную. Но как ни короток
был этот миг и как ни старался подпоручик уверить себя, что Раиса его не заметила, — все-таки он чувствовал тревогу; в выражении маленьких глаз его любовницы почудилось ему что-то новое и беспокойное, какая-то жестокая, злобная и уверенная угроза.
Больше всех овладел беседой поручик Арчаковский — личность довольно темная, едва ли не шулер. Про него втихомолку рассказывали, что еще до поступления в полк, во
время пребывания в запасе, он служил смотрителем на почтовой станции и
был предан суду за то, что ударом кулака убил какого-то ямщика.
— Гето… ты подожди… ты
повремени, — перебил его старый и пьяный подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а кистью другой руки делая слабые движения в воздухе, — ты понимаешь, что такое честь мундира?.. Гето, братец ты мой, такая штука… Честь, она. Вот, я помню, случай у нас
был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
Теперешний его анекдот заключался в том, что один офицер предложил другому — это, конечно,
было в незапамятные
времена — американскую дуэль, причем в виде жребия им служил чет или нечет на рублевой бумажке.
— А что пользы? При людях срамят командира, а потом говорят о дисциплине. Какая тут к бису дисциплина! А ударить его, каналью, не смей. Не-е-ет… Помилуйте — он личность, он человек! Нет-с, в прежнее
время никаких личностев не
было, и лупили их, скотов, как сидоровых коз, а у нас
были и Севастополь, и итальянский поход, и всякая такая вещь. Ты меня хоть от службы увольняй, а я все-таки, когда мерзавец этого заслужил, я загляну ему куда следует!
Разговаривая, они ходили взад и вперед по плацу и остановились около четвертого взвода. Солдаты сидели и лежали на земле около составленных ружей. Некоторые
ели хлеб, который солдаты
едят весь день, с утра до вечера, и при всех обстоятельствах: на смотрах, на привалах во
время маневров, в церкви перед исповедью и даже перед телесным наказанием.
Когда же учение окончилось, они пошли с Веткиным в собрание и вдвоем с ним
выпили очень много водки. Ромашов, почти потеряв сознание, целовался с Веткиным, плакал у него на плече громкими истеричными слезами, жалуясь на пустоту и тоску жизни, и на то, что его никто не понимает, и на то, что его не любит «одна женщина», а кто она — этого никто никогда не узнает; Веткин же хлопал рюмку за рюмкой и только
время от
времени говорил с презрительной жалостью...
Все свое
время, все заботы и всю неиспользованную способность сердца к любви и к привязанности он отдавал своим милым зверям — птицам, рыбам и четвероногим, которых у него
был целый большой и оригинальный зверинец.
— Что это
было за смелое, что за чудесное
время!
Ему нужно
было отвести на чем-нибудь свою варварскую душу, в которой в обычное
время тайно дремала старинная родовая кровожадность. Он, с глазами, налившимися кровью, оглянулся кругом и, вдруг выхватив из ножен шашку, с бешенством ударил по дубовому кусту. Ветки и молодые листья полетели на скатерть, осыпав, как дождем, всех сидящих.
Младшие офицеры, по положению, должны
были жить в лагерное
время около своих рот в деревянных бараках, но Ромашов остался на городской квартире, потому что офицерское помещение шестой роты пришло в страшную ветхость и грозило разрушением, а на ремонт его не оказывалось нужных сумм.
Зато тем великолепнее показала себя пятая рота. Молодцеватые, свежие люди проделывали ротное ученье таким легким, бодрым и живым шагом, с такой ловкостью и свободой, что, казалось, смотр
был для них не страшным экзаменом, а какой-то веселой и совсем нетрудной забавой. Генерал еще хмурился, но уже бросил им: «Хорошо, ребята!» — это в первый раз за все
время смотра.
Ромашов долго кружил в этот вечер по городу, держась все
время теневых сторон, но почти не сознавая, по каким улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел в лунном свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей. Улица
была мертвенно тиха, безлюдна и казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко делили мостовую пополам — одна половина
была совсем черная, а другая масляно блестела гладким, круглым булыжником.
«Каким образом может существовать сословие, — спрашивал сам себя Ромашов, — которое в мирное
время, не принося ни одной крошечки пользы,
поедает чужой хлеб и чужое мясо, одевается в чужие одежды, живет в чужих домах, а в военное
время — идет бессмысленно убивать и калечить таких же людей, как они сами?»
Изредка,
время от
времени, в полку наступали дни какого-то общего, повального, безобразного кутежа. Может
быть, это случалось в те странные моменты, когда люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали в глазах друг у друга, там, далеко, в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Так случилось и после этого самоубийства. Первым начал Осадчий. Как раз подошло несколько дней праздников подряд, и он в течение их вел в собрании отчаянную игру и страшно много
пил. Странно: огромная воля этого большого, сильного и хищного, как зверь, человека увлекла за собой весь полк в какую-то вертящуюся книзу воронку, и во все
время этого стихийного, припадочного кутежа Осадчий с цинизмом, с наглым вызовом, точно ища отпора и возражения, поносил скверными словами имя самоубийцы.
Было светло, дымно и пахло острой еврейской кухней, но по
временам из окон доносился свежий запах мокрой зелени, цветущей белой акации и весеннего воздуха.
Так они шептались, наклоняясь друг к другу, охваченные мрачной шутливостью пьяного безумия. А из столовой в это
время доносились смягченные, заглушенные стенами и оттого гармонично-печальные звуки церковного
напева, похожего на отдаленное погребальное пение.
Вскоре в столовую через буфет вышел Николаев. Он
был бледен, веки его глаз потемнели, левая щека все
время судорожно дергалась, а над ней ниже виска синело большое пухлое пятно. Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза.
Он не враг мне, но он сам так много набезобразничал в собрании в разные
времена, что теперь ему
будет выгодна роль сурового и непреклонного ревнителя офицерской чести.
Идти домой Ромашову не хотелось — там
было жутко и скучно. В эти тяжелые минуты душевного бессилия, одиночества и вялого непонимания жизни ему нужно
было видеть близкого, участливого друга и в то же
время тонкого, понимающего, нежного сердцем человека.
Настанет
время, и великая вера в свое Я осенит, как огненные языки святого духа, головы всех людей, и тогда уже не
будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти.
— Помните, я просила вас
быть с ним сдержанным. Нет, нет, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры — я знаю это. Но неужели в то
время, когда в вас проснулся дикий зверь, вы не могли хотя бы на минуту вспомнить обо мне и остановиться. Вы никогда не любили меня!