Неточные совпадения
Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого
в дивизии
голоса —
голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен
в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе.
— Что?! — заревел он таким неестественно оглушительным
голосом, что еврейские мальчишки, сидевшие около шоссе на заборе, посыпались, как воробьи,
в разные стороны.
Из вагонов, сияющих насквозь веселыми праздничными огнями, выходили красивые, нарядные и выхоленные дамы
в удивительных шляпах,
в необыкновенно изящных костюмах, выходили штатские господа, прекрасно одетые, беззаботно самоуверенные, с громкими барскими
голосами, с французским и немецким языком, с свободными жестами, с ленивым смехом.
«Солдаты, — говорит он твердым
голосом, конечно, по-немецки, — прошу вас о товарищеской услуге: цельтесь
в сердце!» Чувствительный лейтенант, едва скрывая слезы, машет белым платком.
В то время как денщик Николаевых снимал с него грязные калоши и очищал ему кухонной тряпкой сапоги, а он протирал платком запотевшие
в тепле очки, поднося их вплотную к близоруким глазам, из гостиной послышался звонкий
голос Александры Петровны...
— Нет, это я, Александра Петровна! — крикнул он
в дверь фальшивым
голосом.
Не оборачиваясь назад, глядя
в раскрытую перед ним книгу, Николаев протянул Ромашову руку через плечо и сказал спокойным, густым
голосом...
Ромашову казалось, что
голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно
в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все это видят, а на самом деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку.
В это время дверь, ведущая
в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение
в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый
голос денщика Николаевых, Степана...
Он подошел к окну, прислонился лбом к углу стены рядом с Ромашовым и, задумчиво глядя
в теплый мрак весенней ночи, заговорил вздрагивающим, глубоким, проникновенным
голосом...
«Вот так! Вот так надо искать выхода!» — закричал
в ду-ше Ромашова смеющийся, ликующий
голос.
Опять задребезжал робкий, молящий
голос. Такой жалкий, что
в нем, казалось, не было ничего человеческого. «Господи, что же это? — подумал Ромашов, который точно приклеился около трюмо, глядя прямо
в свое побледневшее лицо и не видя его, чувствуя, как у него покатилось и болезненно затрепыхалось сердце. — Господи, какой ужас!..»
Жалобный
голос говорил довольно долго. Когда он кончил, опять раскатился глубокий бас командира, но теперь более спокойный и смягченный, точно Шульгович уже успел вылить свой гнев
в крике и удовлетворил свою жажду власти видом чужого унижения.
Кто-то нерешительно завозился
в кабинете и на цыпочках, скрипя сапогами, пошел к выходу. Но его сейчас же остановил
голос командира, ставший вдруг чересчур суровым, чтобы не быть поддельным...
— Постой-ка, поди сюда, чертова перечница… Небось побежишь к жидишкам? А? Векселя писать? Эх ты, дура, дура, дурья ты голова… Ну, уж нб тебе, дьявол тебе
в печень. Одна, две… раз, две, три, четыре… Триста. Больше не могу. Отдашь, когда сможешь. Фу, черт, что за гадость вы делаете, капитан! — заорал полковник, возвышая
голос по восходящей гамме. — Не смейте никогда этого делать! Это низость!.. Однако марш, марш, марш! К черту-с, к черту-с. Мое почтение-с!..
— Бон-да-рен-ко! — крикнул из-за стены полковой командир, и звук его огромного
голоса сразу наполнил все закоулки дома и, казалось, заколебал тонкие перегородки передней. Он никогда не употреблял
в дело звонка, полагаясь на свое необыкновенное горло. — Бондаренко! Кто там есть еще? Проси.
Густой
голос командира упал
в какую-то беззвучную глубину.
Странный, точно чужой
голос шепнул вдруг извне
в ухо Ромашову: «Сейчас я его ударю», — и Ромашов медленно перевел глаза на мясистую, большую старческую щеку и на серебряную серьгу
в ухе, с крестом и полумесяцем.
— Как здоровье Марьи Викторовны? — спросил Ромашов тем развязным и умышленно громким
голосом, каким говорят с глухими и туго понимающими людьми и каким с Лещенкой
в полку говорили все, даже прапорщики.
Он прошел
в столовую. Там уже набралось много народа; почти все места за длинным, покрытым клеенкой столом были заняты. Синий табачный дым колыхался
в воздухе. Пахло горелым маслом из кухни. Две или три группы офицеров уже начинали выпивать и закусывать. Кое-кто читал газеты. Густой и пестрый шум
голосов сливался со стуком ножей, щелканьем бильярдных шаров и хлопаньем кухонной двери. По ногам тянуло холодом из сеней.
Осадчий славился, как и полковник Шульгович, не только
в полку, но и во всей дивизии своим необыкновенным по размерам и красоте
голосом, а также огромным ростом и страшной физической силой.
Но и на этот раз подполковник не успел, по обыкновению, докончить своего анекдота, потому что
в буфет игриво скользнула Раиса Александровна Петерсон. Стоя
в дверях столовой, но не входя
в нее (что вообще было не принято), она крикнула веселым и капризным
голосом, каким кричат балованные, но любимые всеми девочки...
Тогда произошла грубая сцена. Петерсон разразилась безобразною бранью по адресу Шурочки. Она уже забыла о своих деланных улыбках и, вся
в пятнах, старалась перекричать музыку своим насморочным
голосом. Ромашов же краснел до настоящих слез от своего бессилия и растерянности, и от боли за оскорбляемую Шурочку, и оттого, что ему сквозь оглушительные звуки кадрили не удавалось вставить ни одного слова, а главное — потому, что на них уже начинали обращать внимание.
Рядом занимается со своим взводом Шаповаленко. Расхаживая между скамейками, он певучим тонким
голосом задает вопросы по солдатской памятке, которую держит
в руках.
Голова казалась распухшей до огромных размеров, и
в ней чей-то неотступный, безжалостный
голос кричал, причиняя Ромашову страшную боль...
Быстро промелькнула
в памяти Ромашова черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий плетень, к которому он прижался, и равнодушный
голос Степана из темноты: «Ходит, ходит каждый день…» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд. О, каких будущих блаженств не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один другривенный!
Он говорил это радушно, с любезной улыбкой, но
в его
голосе и глазах Ромашов ясно уловил то же самое отчужденное, деланное и сухое выражение, которое он почти бессознательно чувствовал, встречаясь с Николаевым все последнее время.
Осадчий, сидевший один во главе стола, приподнялся и стал на колени. Постучав ножом о стакан и добившись тишины, он заговорил низким грудным
голосом, который сочными волнами заколебался
в чистом воздухе леса...
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили
в полку:
в гостях друг у друга,
в собрании, на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных
голосов нельзя было разобрать. Шурочка, выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с глазами, которые от расширенных зрачков стали совсем черными, с влажными красными губами, вдруг близко склонилась к Ромашову.
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый,
в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный
голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
Остальные постепенно разбрелись по поляне невдалеке от костра. Затеяли было играть
в горелки, но эта забава вскоре окончилась, после того как старшая Михина, которую поймал Диц, вдруг раскраснелась до слез и наотрез отказалась играть. Когда она говорила, ее
голос дрожал от негодования и обиды, но причины она все-таки не объяснила.
Он стал целовать ее платье, отыскал ее руку и приник лицом к узкой, теплой, душистой ладони, и
в то же время он говорил, задыхаясь, обрывающимся
голосом...
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились
голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная
в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила голову и лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
Они пошли по тому направлению, где слышались
голоса. У Ромашова подгибались и дрожали ноги и било
в виски. Он шатался на ходу.
Скосив глаза направо, Ромашов увидел далеко на самом краю поля небольшую тесную кучку маленьких всадников, которые
в легких клубах желтоватой пыли быстро приближались к строю. Шульгович со строгим и вдохновенным лицом отъехал от середины полка на расстояние, по крайней мере вчетверо больше, чем требовалось. Щеголяя тяжелой красотой приемов, подняв кверху свою серебряную бороду, оглядывая черную неподвижную массу полка грозным, радостным и отчаянным взглядом, он затянул
голосом, покатившимся по всему полю...
И где-то,
в хвосте колонны, один отставший ротный крикнул, уже после других заплетающимся и стыдливым
голосом, не договаривая команды...
У Ромашова затрясся подбородок, а
в гортани стало горько и тесно. Едва удерживаясь от рыданий, он ответил обрывающимся, задушенным
голосом обиженного ребенка...
— К вашим услугам, Владимир Ефимыч, — ответил Ромашов с фальшивой развязностью, но дрогнувшим
голосом. Он нагнулся, сорвал прошлогоднюю сухую коричневую былинку и стал рассеянно ее жевать.
В то же время он пристально глядел, как
в пуговицах на пальто Николаева отражалась его собственная фигура, с узкой маленькой головкой и крошечными ножками, но безобразно раздутая
в боках.
Ромашов уже взошел на заднее крыльцо, но вдруг остановился, уловив
в столовой раздраженный и насмешливый
голос капитана Сливы. Окно было
в двух шагах, и, осторожно заглянув
в него, Ромашов увидел сутуловатую спину своего ротного командира.
Медленно шел Ромашов вдоль лагеря, возвращаясь домой. Шепот
в одной из палаток заставил его остановиться и прислушаться. Кто-то полузадушенным тягучим
голосом рассказывал сказку...
Ромашов кое-что сделал для Хлебникова, чтобы доставить ему маленький заработок.
В роте заметили это необычайное покровительство офицера солдату. Часто Ромашов замечал, что
в его присутствии унтер-офицеры обращались к Хлебникову с преувеличенной насмешливой вежливостью и говорили с ним нарочно слащавыми
голосами. Кажется, об этом знал капитан Слива. По крайней мере он иногда ворчал, обращаясь
в пространство...
— Мужчина, что вы такой скучный? Пойдемте
в комнату, — сказала она низким
голосом.
Поднялась суматоха. Все
в комнате завертелось клубком, застонало, засмеялось, затопало. Запрыгали вверх, коптя, огненные язычки ламп. Прохладный ночной воздух ворвался из окон и трепетно дохнул на лица.
Голоса штатских, уже на дворе, кричали с бессильным и злым испугом, жалобно, громко и слезливо...
Бобетинский плескал пивом из стакана через перегородку
в одну из темных отдельных каморок, а оттуда недовольный, густой заспанный
голос говорил ворчливо...
пел выразительно Веткин, и от звуков собственного высокого и растроганного
голоса и от физического чувства общей гармонии хора
в его добрых, глуповатых глазах стояли слезы. Арчаковский бережно вторил ему. Для того чтобы заставить свой
голос вибрировать, он двумя пальцами тряс себя за кадык. Осадчий густыми, тягучими нотами аккомпанировал хору, и казалось, что все остальные
голоса плавали, точно
в темных волнах,
в этих низких органных звуках.
— Не позволю! Молчите! — закричал он пронзительным, страдальческим
голосом. — Зачем смеяться? Капитан Осадчий, вам вовсе не смешно, а вам больно и страшно! Я вижу! Я знаю, что вы чувствуете
в душе!
— Я вам
в морду дам! Подлец, сволочь! — закричал Николаев высоким лающим
голосом. — Хам!
Он не знал также, как все это окончилось. Он застал себя стоящим
в углу, куда его оттеснили, оторвав от Николаева. Бек-Агамалов поил его водой, но зубы у Ромашова судорожно стучали о края стакана, и он боялся, как бы не откусить кусок стекла. Китель на нем был разорван под мышками и на спине, а один погон, оторванный, болтался на тесемочке.
Голоса у Ромашова не было, и он кричал беззвучно, одними губами...
Назанский опустил концы пальцев
в теплую, вечернюю, чуть-чуть ропщущую воду и заговорил медленно, слабым
голосом, поминутно откашливаясь...
Назанский так сильно дрожал, что у него стучали зубы. Ежась
в комок и зарываясь головой
в подушку, он говорил жалким, беспомощным, детским
голосом...