Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в
душе была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни вспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то большое, темное и равнодушное.
Неточные совпадения
— А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно
быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья
душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир?
Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне
есть — я не знаю, как это выразить, —
есть такая гибкость
души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться…
У него
было такое впечатление, как будто Николаев с удовольствием выгоняет его из дому. Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел
душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему...
А другим вы
быть не можете, несмотря на ваш ум и прекрасную
душу.
Ночь
была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в лицо жарким дыханием. И бы-ла у него в
душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым вёснам, тихая беззлобная зависть к своему чистому, нежному прошлому…
Все
было кончено, но Ромашов не чувствовал ожидаемого удовлетворения, и с
души его не спала внезапно, как он раньше представлял себе, грязная и грубая тяжесть. Нет, теперь он чувствовал, что поступил нехорошо, трусливо и неискренно, свалив всю нравственную вину на ограниченную и жалкую женщину, и воображал себе ее горечь, растерянность и бессильную злобу, воображал ее горькие слезы и распухшие красные глаза там, в уборной.
Ромашова тянуло поговорить по
душе, излить кому-нибудь свою тоску и отвращение к жизни.
Выпивая рюмку за рюмкой, он глядел на Веткина умоляющими глазами и говорил убедительным, теплым, дрожащим голосом...
Всякие развлечения, вроде танцев, любительских спектаклей и т. п., он презирал всей своей загрубелой
душой, и не
было таких грязных и скверных выражений, какие он не прилагал бы к ним из своего солдатского лексикона.
— Милый, милый, не надо!.. — Она взяла обе его руки и крепко сжимала их, глядя ему прямо в глаза. В этом взгляде
было опять что-то совершенно незнакомое Ромашову — какая-то ласкающая нежность, и пристальность, и беспокойство, а еще дальше, в загадочной глубине синих зрачков, таилось что-то странное, недоступное пониманию, говорящее на самом скрытом, темном языке
души…
Ромашову очень хотелось ехать вместе с Шурочкой, но так как Михин всегда
был ему приятен и так как чистые, ясные глаза этого славного мальчика глядели с умоляющим выражением, а также и потому, что
душа Ромашова
была в эту минуту вся наполнена большим радостным чувством, — он не мог отказать и согласился.
Ему нужно
было отвести на чем-нибудь свою варварскую
душу, в которой в обычное время тайно дремала старинная родовая кровожадность. Он, с глазами, налившимися кровью, оглянулся кругом и, вдруг выхватив из ножен шашку, с бешенством ударил по дубовому кусту. Ветки и молодые листья полетели на скатерть, осыпав, как дождем, всех сидящих.
Шурочка громко рассмеялась. В этом смехе
было что-то инстинктивно неприятное, от чего пахнуло холодком в
душу Ромашова.
Потом случилось что-то странное. Ромашову показалось, что он вовсе не спал, даже не задремал ни на секунду, а просто в течение одного только момента лежал без мыслей, закрыв глаза. И вдруг он неожиданно застал себя бодрствующим, с прежней тоской на
душе. Но в комнате уже
было темно. Оказалось, что в этом непонятном состоянии умственного оцепенения прошло более пяти часов.
— Ничего особенного, просто мне захотелось видеться с вами, — сказал небрежно Ромашов. — Завтра я дерусь на дуэли с Николаевым. Мне противно идти домой. Да это, впрочем, все равно. До свиданья. Мне, видите ли, просто не с кем
было поговорить… Тяжело на
душе.
Нет, мой родной,
есть только одно непреложное, прекрасное и незаменимое — свободная
душа, а с нею творческая мысль и веселая жажда жизни.
Неточные совпадения
Городничий. Я бы дерзнул… У меня в доме
есть прекрасная для вас комната, светлая, покойная… Но нет, чувствую сам, это уж слишком большая честь… Не рассердитесь — ей-богу, от простоты
души предложил.
Городничий. А уж я так
буду рад! А уж как жена обрадуется! У меня уже такой нрав: гостеприимство с самого детства, особливо если гость просвещенный человек. Не подумайте, чтобы я говорил это из лести; нет, не имею этого порока, от полноты
души выражаюсь.
Анна Андреевна. Ну вот, уж целый час дожидаемся, а все ты с своим глупым жеманством: совершенно оделась, нет, еще нужно копаться…
Было бы не слушать ее вовсе. Экая досада! как нарочно, ни
души! как будто бы вымерло все.
Колода
есть дубовая // У моего двора, // Лежит давно: из младости // Колю на ней дрова, // Так та не столь изранена, // Как господин служивенькой. // Взгляните: в чем
душа!
Глеб — он жаден
был — соблазняется: // Завещание сожигается! // На десятки лет, до недавних дней // Восемь тысяч
душ закрепил злодей, // С родом, с племенем; что народу-то! // Что народу-то! с камнем в воду-то! // Все прощает Бог, а Иудин грех // Не прощается. // Ой мужик! мужик! ты грешнее всех, // И за то тебе вечно маяться!