— Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкбпы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание —
знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!
Неточные совпадения
«Это она нарочно! — подумал, казня
себя, подпоручик. —
Знает ведь, что я всегда в такое время прихожу».
Я
знаю языки, я сумею
себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не
знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться…
— Я
знаю все интриги этой женщины, этой лилипутки, — продолжала Раиса, когда Ромашов вернулся на место. — Только напрасно она так много о
себе воображает! Что она дочь проворовавшегося нотариуса…
— Так. Ты хорошо
знаешь, Шевчук, только мямлишь. Солдат должен иметь в
себе веселость, как орел. Садись. Теперь скажи, Овечкин: кого мы называем врагами унешними?
Барда,
знаете, льется, а он
себе блаженствует.
— И вот, после этого сна, утром мне захотелось вас видеть. Ужасно, ужасно захотелось. Если бы вы не пришли, я на
знаю, что бы я сделала. Я бы, кажется, сама к вам прибежала. Потому-то я и просила вас прийти не раньше четырех. Я боялась за самое
себя. Дорогой мой, понимаете ли вы меня?
«Ты смешной, презренный, гадкий человек! — крикнул он самому
себе мысленно. —
Знайте же все, что я сегодня застрелюсь!»
Среди этого чада Ромашов вдруг увидел совсем близко около
себя чье-то лицо с искривленным кричащим ртом, которое он сразу даже не
узнал — так оно было перековеркано и обезображено злобой. Это Николаев кричал ему, брызжа слюной и нервно дергая мускулами левой щеки под глазом...
Он не
знал также, как все это окончилось. Он застал
себя стоящим в углу, куда его оттеснили, оторвав от Николаева. Бек-Агамалов поил его водой, но зубы у Ромашова судорожно стучали о края стакана, и он боялся, как бы не откусить кусок стекла. Китель на нем был разорван под мышками и на спине, а один погон, оторванный, болтался на тесемочке. Голоса у Ромашова не было, и он кричал беззвучно, одними губами...
— Отчего у нас не бываете? Стыдно дьюзей забывать. Зьой, зьой, зьой… Т-ссс, я все, я все, все
знаю! — Она вдруг сделала большие испуганные глаза. — Возьмите
себе вот это и наденьте на шею, непьеменно, непьеменно наденьте.
— Дуэли? Нет, не боюсь, — быстро ответил Ромашов. Но тотчас же он примолк и в одну секунду живо представил
себе, как он будет стоять совсем близко против Николаева и видеть в его протянутой руке опускающееся черное дуло револьвера. — Нет, нет, — прибавил Ромашов поспешно, — я не буду лгать, что не боюсь. Конечно, страшно. Но я
знаю, что я не струшу, не убегу, не попрошу прощенья.
Питается черт
знает чем — сам
себе готовит какую-то дрянь на керосинке, носит почти лохмотья, но из своего сорокавосьмирублевого жалованья каждый месяц откладывает двадцать пять.
До этой поры старые вороны и галки вбивали в нас с самой школьной скамьи: «Люби ближнего, как самого
себя, и
знай, что кротость, послушание и трепет суть первые достоинства человека».
Приятно дерзкой эпиграммой // Взбесить оплошного врага; // Приятно зреть, как он, упрямо // Склонив бодливые рога, // Невольно в зеркало глядится // И
узнавать себя стыдится; // Приятней, если он, друзья, // Завоет сдуру: это я! // Еще приятнее в молчанье // Ему готовить честный гроб // И тихо целить в бледный лоб // На благородном расстоянье; // Но отослать его к отцам // Едва ль приятно будет вам.
Когда кадриль кончилась, Сонечка сказала мне «merci» с таким милым выражением, как будто я действительно заслужил ее благодарность. Я был в восторге, не помнил себя от радости и сам не мог
узнать себя: откуда взялись у меня смелость, уверенность и даже дерзость? «Нет вещи, которая бы могла меня сконфузить! — думал я, беззаботно разгуливая по зале, — я готов на все!»
Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала
знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ну что ты? к чему? зачем? Что за ветреность такая! Вдруг вбежала, как угорелая кошка. Ну что ты нашла такого удивительного? Ну что тебе вздумалось? Право, как дитя какое-нибудь трехлетнее. Не похоже, не похоже, совершенно не похоже на то, чтобы ей было восемнадцать лет. Я не
знаю, когда ты будешь благоразумнее, когда ты будешь вести
себя, как прилично благовоспитанной девице; когда ты будешь
знать, что такое хорошие правила и солидность в поступках.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время говорит про
себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне
узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Я
узнал это от самых достоверных людей, хотя он представляет
себя частным лицом.
— дворянин учится наукам: его хоть и секут в школе, да за дело, чтоб он
знал полезное. А ты что? — начинаешь плутнями, тебя хозяин бьет за то, что не умеешь обманывать. Еще мальчишка, «Отче наша» не
знаешь, а уж обмериваешь; а как разопрет тебе брюхо да набьешь
себе карман, так и заважничал! Фу-ты, какая невидаль! Оттого, что ты шестнадцать самоваров выдуешь в день, так оттого и важничаешь? Да я плевать на твою голову и на твою важность!
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я сам
себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)