Его ежемесячные домашние балы славились по всему городу: лучший струнный оркестр, самые красивые женщины Москвы, ужины с фазанами, устрицами, выписанной стерлядью и лучшими марками шампанского, роскошные цветы от Ноева, свежие ананасы и прелестные безделушки для котильонов, которые охотно сохранялись
на память даже людьми солидными и уже давно не танцующими.
Неточные совпадения
Александров остановил извозчика у Красных казарм, напротив здания четвертого кадетского корпуса. Какой-то тайный инстинкт велел ему идти в свой второй корпус не прямой дорогой, а кружным путем, по тем прежним дорогам, вдоль тех прежних мест, которые исхожены и избеганы много тысяч раз, которые останутся запечатленными в
памяти на много десятков лет, вплоть до самой смерти, и которые теперь веяли
на него неописуемой сладкой, горьковатой и нежной грустью.
Александров идет в лазарет по длинным, столь давно знакомым рекреационным залам; их полы только что натерты и знакомо пахнут мастикой, желтым воском и крепким, терпким, но все-таки приятным потом полотеров. Никакие внешние впечатления не действуют
на Александрова с такой силой и так тесно не соединяются в его
памяти с местами и событиями, как запахи. С нынешнего дня и до конца жизни
память о корпусе и запах мастики останутся для него неразрывными.
Они
на много-много дней скрашивали монотонное однообразие жизни в казенном закрытом училище, и была в них чудесная и чистая прелесть, вновь переживать летние впечатления, которые тогда протекали совсем не замечаемые, совсем не ценимые, а теперь как будто по волшебству встают в
памяти в таком радостном, блаженном сиянии, что сердце нежно сжимается от тихого томления и впервые крадется смутно в голову печальная мысль: «Неужели все в жизни проходит и никогда не возвращается?»
Осмотр кончился. Кадеты оделись и поехали в училище
на Знаменку. Но каким способом и каким путем они ехали — это навсегда выпало из
памяти Александрова. В бесконечную длину растянулся для него сложный, пестрый, чрезмерно богатый лицами, событиями и впечатлениями день вступления в училище.
Никогда потом в своей жизни не мог припомнить Александров момента вступления в училище. Все впечатления этого дня походили у него в
памяти на впечатления человека, проснувшегося после сильнейшего опьянения: какие-то смутные картины, пустячные мелочи и между ними черные провалы. Так и не мог он восстановить в
памяти, где выпускных кадет переодевали в юнкерское белье, одежду и обувь, где их ставили под ранжир и распределяли по ротам.
Иногда, ложась
на деревянные нары и глядя в высокий потолок, Александров пробовал восстановить в
памяти слово за словом весь текст своей прекрасной сюиты «Последний дебют».
Текло время. Любовные раны зажили, огорчения рассеялись, самолюбие успокоилось, бывшие любовные восторги оказались наивной детской игрой, и вскоре Александровым овладела настоящая большая любовь,
память о которой осталась надолго,
на всю его жизнь…
Остались у него в
памяти: резкий ветер, стегавший лицо и пресекавший дыхание, стук снежных комьев о передок, медвежья перевалка коренника со вздыбленной, свирепой гривой и такая же, будто в такт ему, перевалка Фотогена
на козлах.
Послушная
память тотчас же вызвала к жизни все увлечения и «предметы» Александрова. Все эти бывшие дамы его сердца пронеслись перед ним с такой быстротой, как будто они выглядывали из окон летящего
на всех парах курьерского поезда, а он стоял
на платформе Петровско-Разумовского полустанка, как иногда прошлым летом по вечерам.
Известно давно, что у всех арестантов в мире и во все века бывало два непобедимых влечения. Первое: войти во что бы то ни стало в сношение с соседями, друзьями по несчастью; и второе — оставить
на стенах тюрьмы
память о своем заключении. И Александров, послушный общему закону, тщательно вырезал перочинным ножичком
на деревянной стене: «26 июня 1889 г. здесь сидел обер-офицер Александров, по злой воле дикого Берди-Паши, чья глупость — достояние истории».
Вскоре густой веселый туман обволок души, сознание и члены юнкеров. Они еще помнили кое-как мерное, упругое и усыпляющее качание парных колясок
на резиновых шинах. Остальное уплыло из
памяти. Как сквозь сон, им мерещился приезд прямо
на батальонную линию и сухой голос Хухрика...
Начиналась такая дьявольская гроза, подобной которой никогда, ни раньше, ни потом, не видывал Александров: необычайной силы гроза, оставшаяся
на долго лет в
памяти коренных москвичей, потому что она снесла наголо Анненгофскую Лефортовскую рощу и разрушила вдребезги более сотни московских деревянных домишек.
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок —
на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
Вот оно, внутреннее расположение: в самой средине мыльница, за мыльницею шесть-семь узеньких перегородок для бритв; потом квадратные закоулки для песочницы и чернильницы с выдолбленною между ними лодочкой для перьев, сургучей и всего, что подлиннее; потом всякие перегородки с крышечками и без крышечек для того, что покороче, наполненные билетами визитными, похоронными, театральными и другими, которые складывались
на память.
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Но только какое тонкое обращение! сейчас можно увидеть столичную штучку. Приемы и все это такое… Ах, как хорошо! Я страх люблю таких молодых людей! я просто без
памяти. Я, однако ж, ему очень понравилась: я заметила — все
на меня поглядывал.
Пал дуб
на море тихое, // И море все заплакало — // Лежит старик без
памяти // (Не встанет, так и думали!).
Из Питера, расслабленный, // Шальной, почти без
памяти, // Я
на машину сел.
Скотинин. Да с ним
на роду вот что случилось. Верхом
на борзом иноходце разбежался он хмельной в каменны ворота. Мужик был рослый, ворота низки, забыл наклониться. Как хватит себя лбом о притолоку, индо пригнуло дядю к похвям потылицею, и бодрый конь вынес его из ворот к крыльцу навзничь. Я хотел бы знать, есть ли
на свете ученый лоб, который бы от такого тумака не развалился; а дядя, вечная ему
память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?
"30-го июня, — повествует летописец, —
на другой день празднованья
памяти святых и славных апостолов Петра и Павла был сделан первый приступ к сломке города".