Неточные совпадения
Вся семья,
по какому-то инстинкту брезгливости, сторонилась от него, хотя мама всегда одергивала Алешу, когда он начинал в глаза Мажанову имитировать его любимые, привычные словечки: «так сказать», «
дело в том, что», «принципиально» и еще «с точки зрения».
Александров идет в лазарет
по длинным, столь давно знакомым рекреационным залам; их полы только что натерты и знакомо пахнут мастикой, желтым воском и крепким, терпким, но все-таки приятным потом полотеров. Никакие внешние впечатления не действуют на Александрова с такой силой и так тесно не соединяются в его памяти с местами и событиями, как запахи. С нынешнего
дня и до конца жизни память о корпусе и запах мастики останутся для него неразрывными.
Они на много-много
дней скрашивали монотонное однообразие жизни в казенном закрытом училище, и была в них чудесная и чистая прелесть, вновь переживать летние впечатления, которые тогда протекали совсем не замечаемые, совсем не ценимые, а теперь как будто
по волшебству встают в памяти в таком радостном, блаженном сиянии, что сердце нежно сжимается от тихого томления и впервые крадется смутно в голову печальная мысль: «Неужели все в жизни проходит и никогда не возвращается?»
Четыре
дня не появлялся Александров у Синельниковых, а ведь раньше бывал у них
по два,
по три раза в
день, забегая домой только на минуточку, пообедать и поужинать. Сладкие терзания томили его душу: горячая любовь, конечно, такая, какую не испытывал еще ни один человек с сотворения мира; зеленая ревность, тоска в разлуке с обожаемой, давняя обида на предпочтение…
По ночам же он простаивал часами под двумя тополями, глядя в окно возлюбленной.
Никогда потом в своей жизни не мог припомнить Александров момента вступления в училище. Все впечатления этого
дня походили у него в памяти на впечатления человека, проснувшегося после сильнейшего опьянения: какие-то смутные картины, пустячные мелочи и между ними черные провалы. Так и не мог он восстановить в памяти, где выпускных кадет переодевали в юнкерское белье, одежду и обувь, где их ставили под ранжир и распределяли
по ротам.
В этот
день после нудного батальонного учения юнкера отдыхали и мылись перед обедом.
По какой-то странной блажи второкурсник третьей роты Павленко подошел к фараону этой же роты Голубеву и сделал вид, что собирается щелкнуть его
по носу. Голубев поднял руку, чтобы предотвратить щелчок. Но Павленко закричал: «Это что такое, фараон? Смирно! Руки
по швам!» Он еще раз приблизил сложенные два пальца к лицу Голубева. Но тут произошло нечто вовсе неожиданное. Скромный, всегда тихий и вежливый Голубев воскликнул...
Так, или почти так, выразили свое умное решение нынешние фараоны, а через
день, через два уже господа обер-офицеры; стоит только прийти волшебной телеграмме, после которой старший курс мгновенно разлетится, от мощного дуновения судьбы,
по всем концам необъятной России. А через месяц прибудут в училище и новые фараоны.
Наступает суббота. В этот
день учебные и иные занятия длятся только три часа, только до завтрака. Придя от завтрака в ротные помещения, юнкера находят разостланную служителями
по постелям первосрочную, еще пахнущую портняжной мастерской одежду.
— Чего вы тут столпились? Чего не видали? Это вам не балаган. Идите
по своим
делам, а в чужие
дела нечего вам соваться. Ну, живо, кыш-кыш-кыш!
— Оленька, — сказал он. — Мне надо поговорить с вами
по очень,
по чрезвычайно нужному
делу. Пойдемте вон в ту маленькую гостиную. На одну минутку.
Охотнее всего делал Александров свои переводы в те скучные
дни, когда,
по распоряжению начальства, он сидел под арестом в карцере, запертый на ключ. Тишина, безделье и скука как нельзя лучше поощряли к этому занятию. А когда его отпускали на свободу, то, урвав первый свободный часочек, он поспешно бежал к старому верному другу Сашаке Гурьеву, к своему всегдашнему, терпеливому и снисходительному слухачу.
— Очень хорошо, Алехан,
по совести могу сказать, что прекрасно, — говорил Гурьев, восторженно тряся головою. — Ты с каждым
днем совершенствуешься. Пиши, брат, пиши, это твое настоящее и великое призвание.
Но страх и сомнения терзали бедного Александрова немилосердно. Время растягивалось подобно резине.
Дни ожидания тянулись, как месяцы, недели — как годы. Никому он не сказал о своей первой дерзновенной литературной попытке, даже вернейшему другу Венсану; бродил как безумный
по залам и коридорам, ужасаясь длительности времени.
Весь
день терзался Александров нестерпимой мукой праздного ожидания. Около восьми часов вечера стали приходить из отпуска юнкера, подымаясь снизу
по широкой лестнице. Перекинувшись телом через мраморные перила, Александров еще издали узнал Венсана и затрепетал от холодной дрожи восторга, когда прочитал в его широкой сияющей улыбке знамение победы.
— Ну, теперь идите в роту и, кстати, возьмите с собою ваш журнальчик. Нельзя сказать, чтобы очень уж плохо было написано. Мне моя тетушка первая указала на этот номер «Досугов», который случайно купила. Псевдоним ваш оказался чрезвычайно прозрачным, а кроме того, третьего
дня вечером я проходил
по роте и отлично слышал галдеж о вашем литературном успехе. А теперь, юнкер, — он скомандовал, как на учении: — На место. Бегом ма-а-арш.
Александров больше уже не перечитывал своего так быстро облинявшего творения и не упивался запахом типографии. Верный обещанию, он в тот же
день послал Оленьке
по почте номер «Вечерних досугов», не предчувствуя нового грядущего огорчения.
Туда каждый
день с утра до вечера водили молодых юнкеров поочередно,
по четыре, на стрельбу, следили за тем, чтобы юнкер при выстреле не зажмуривался, не вздрагивал при отдаче, глядел бы точно на мушку сквозь прорезь прицела и нажимал бы спуск не рывком, но плавным движением.
Воспоминание о них остается слабым и незначительным для Александрова. Каждый
день стрельба и стрельба, каждый
день глазомерные и компасные съемки, каждый
день батальонные учения и рассыпной строй. Идут постоянные дожди, когда юнкера сидят
по баракам и в тысячный раз перезубривают уставы и «словесность».
Однажды юнкер Александров был оставлен без отпуска за единицу
по фортификации. Скитаясь без
дела по опустевшим залам и коридорам, он совсем ошалел от скуки и злости и, сам не зная зачем, раскалил в камине уборной докрасна кочергу и тщательно выжег на красной фанере огромными буквами слово «Дрозд».
Вечером, перед чаем, когда все зубрили, сидя на своих койках, уроки к завтрему, юнкер Александров увидел Дрозда, проходившего
по галерее, и подбежал к нему. Юнкер весь
день томился, подавленный великодушием начальника.
— Подержи, барин. Мне тут нужно
по одному
делу.
С незапамятных времен
по праздникам и особо торжественным
дням танцевали александровцы в институте, и в каждое воскресенье приходили многие из них с конфетами на официальный, церемонный прием к своим сестрам или кузинам, чтобы поболтать с ними полчаса под недреманным надзором педантичных и всевидящих классных дам.
Во весь этот вечер и много
дней спустя, а пожалуй, во всю свою жизнь он спрашивал себя
по чести и совести: да или нет?
Кончились зимние каникулы. Тяжеловато после двух недель почти безграничной свободы втягиваться снова в суровую воинскую дисциплину, в лекции и репетиции, в строевую муштру, в раннее вставание
по утрам, в ночные бессонные дежурства, в скучную повторяемость
дней,
дел и мыслей.
В этот
день первой лекцией для юнкеров старшего курса четвертой роты была лекция
по богословию. Читал ее доктор наук богословских, отец Иванцов-Платонов, настоятель церкви Александровского училища, знаменитый
по всей Европе знаток истории церкви.
В субботу юнкеров отпустили в отпуск на всю неделю Масленицы. Семь
дней перерыва и отдыха посреди самого тяжелого и напряженного зубрения, семь
дней полной и веселой свободы в стихийно разгулявшейся Москве, которая перед строгим Великим постом вновь возвращается к незапамятным языческим временам и вновь впадает в широкое идолопоклонство на яростной тризне
по уходящей зиме, в восторженном плясе в честь весны, подходящей большими шагами.
Смета его предполагаемых расходов была колоссально велика, даже считая в обрез: суббота, воскресенье, понедельник — три
дня, каждый
день по два упражнения на Патриарших, итого шесть раз — шестьдесят копеек. Вход на Чистые пруды — гривенник, итого семьдесят копеек. Угостить чем-нибудь Зиночку. Довезти ее домой на извозчике. Заплатить за нее услужнице.
— Ну, что же? Не мое право его укорять, что он дочку на такой широкой развязке держит… Однако он человек весьма достойный и
по всей Москве завоевал себе почет и уважение. Впрочем — это не мое
дело. Ты лучше прямо мне скажи, что тебе так до смерти нужно? Денег, наверное? Так?
— Вам ловко? Вам не больно? Вам удобно? — спрашивает он с нежной заботливостью. Но Зиночка чувствует себя превосходно. Коньки сегодня точно веселят ноги, и какой
день чудесный выдался. Она сходит
по ступенькам на лед, громыхая сталью
по дереву и с очаровательной неуклюжестью поддерживая равновесие. На льду она делает широкий, красивый круг и, остановившись у лестницы, возбужденно кричит Александрову...
Июнь переваливает за вторую половину. Лагерная жизнь начинает становиться тяжелой для юнкеров. Стоят неподвижные, удручающе жаркие
дни.
По ночам непрестанные зарницы молчаливыми голубыми молниями бегают
по черным небесам над Ходынским полем. Нет покоя ни
днем, ни ночью от тоскливой истомы. Души и тела жаждут грозы с проливным дождем.
— Эт-то что за безобразие? — завопил Артабалевский пронзительно. — Это у вас называется топографией? Это, по-вашему, военная служба? Так ли подобает вести себя юнкеру Третьего Александровского училища? Тьфу! Валяться с девками (он понюхал воздух), пить водку! Какая грязь! Идите же немедленно явитесь вашему ротному командиру и доложите ему, что за самовольную отлучку и все прочее я подвергаю вас пяти суткам ареста, а за пьянство лишаю вас отпусков вплоть до самого
дня производства в офицеры. Марш!
Добрые отношения между Александровым и его собратьями
по заключению тихо, беззлобно потухали с каждым
днем, пока незаметно не исчезли совсем.
Только три человека из всего начальственного состава не только не допускали таких невинных послаблений, но злились сильнее с каждым
днем, подобно тому как мухи становятся свирепее с приближением осени. Эти три гонителя были: Хухрик, Пуп и Берди-Паша, по-настоящему — командир батальона, полковник Артабалевский.
Но Петербург все безмолвствует. Доходят до лагерей смутные слухи, что
по каким-то очень важным государственным
делам император задержался за границей и производства можно ожидать только в середине второй половины июля месяца.
Но от
дня производства до явки отпускных у начальства остается почти месяц свободного от занятий времени, которым каждый пользуется
по средствам и воображению.
А в государевы
дни и в полковой праздник водку нам подносят
по целой манерке».