Неточные совпадения
Нетерпеливо платят вперед деньги и на публичной кровати, еще
не остывшей от тела предшественника, совершают бесцельно самое великое и прекрасное из мировых таинств — таинство зарождения новой жизни, И женщины с равнодушной готовностью, с однообразными словами, с заученными профессиональными движениями удовлетворяют, как машины, их желаниям, чтобы тотчас же после них, в
ту же ночь, с
теми же словами, улыбками и жестами принять третьего, четвертого, десятого мужчину, нередко уже ждущего своей очереди в общем зале.
У него на совести несколько темных дел. Весь город знает, что два года
тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой жизни. Но, подобно
тому как старинные бретеры
не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Да ведь я
не об этом говорю, — досадливо морщится околоточный. — Вы вникните в мое положение… Ведь это служба. Господи, и без
того неприятностей
не оберешься!
— И ни на одного человека нельзя положиться, — продолжает ворчливо хозяйка. — Что ни прислуга,
то стерва, обманщица. А девицы только и думают, что о своих любовниках. Чтобы только им свое удовольствие иметь. А о своих обязанностях и
не думают.
Более всего ей нравится в романах длинная, хитро задуманная и ловко распутанная интрига, великолепные поединки, перед которыми виконт развязывает банты у своих башмаков в знак
того, что он
не намерен отступить ни на шаг от своей позиции, и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется, что сделал отверстие в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево и направо главными героями, любовные приключения и остроты Генриха IV, — словом, весь этот пряный, в золоте и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
Не выпуская изо рта папироски и щурясь от дыма, она
то и дело переворачивает страницы намусленным пальцем. Ноги у нее до колен голые, огромные ступни самой вульгарной формы: ниже больших пальцев резко выдаются внаружу острые, некрасивые, неправильные желваки.
— Ты бы, Феклуша, скушала бы и мою котлетку. Кушай, милая, кушай,
не стесняйся, тебе надо поправляться. А знаете, барышни, что я вам скажу, — обращается она к подругам, — ведь у нашей Феклуши солитер, а когда у человека солитер,
то он всегда ест за двоих: половину за себя, половину за глисту.
Пока
не было гостей, он с Исай Саввичем потихоньку разучивали «pas d'Espagne» [Падеспань (франц.)] — танец, начинавший входить в
то время в моду.
Девицы с некоторой гордостью рассказывали гостям о тапере, что он был в консерватории и шел все время первым учеником, но так как он еврей и к
тому же заболел глазами,
то ему
не удалось окончить курса.
Несмотря на
то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие, в их душах перед каждым вечером все-таки оживали и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет,
не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного,
не удивит ли гость своей щедростью,
не будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет всю жизнь?
Кроме
того, несмотря на свою бесполость, они все-таки
не утеряли самого главного, инстинктивного стремления женщин — нравиться.
Катька ничего
не могла рассказать — «мужчина как мужчина, как все мужчины», — говорила она со спокойным недоумением, но когда узнала, кто был ее гостем,
то вдруг расплакалась, сама
не зная почему.
— Нет,
не до смерти. Выкачалась, — говорит Нюра, точно с сожалением. — Однако два месяца пролежала в Александровской. Доктора говорили, что если бы на вот-вот столечко повыше, —
то кончено бы. Амба!
— А ничего. Никаких улик
не было. Была тут общая склока. Человек сто дралось. Она тоже в полицию заявила, что никаких подозрений
не имеет. Но Прохор сам потом хвалился: я, говорит, в
тот раз Дуньку
не зарезал, так в другой раз дорежу. Она, говорит, от моих рук
не уйдет. Будет ей амба!
— Да, да, мой грузинчик. Ох, какой он приятный. Так бы никогда его от себя
не отпустила. Знаешь, он мне в последний раз что сказал? «Если ты будешь еще жить в публичном доме,
то я сделаю и тэбэ смэрть и сэбэ сделаю смэрть». И так глазами на меня сверкнул.
Пожилой гость в форме благотворительного ведомства вошел медленными, нерешительными шагами, наклоняясь при каждом шаге немного корпусом вперед и потирая кругообразными движениями свои ладони, точно умывая их. Так как все женщины торжественно молчали, точно
не замечая его,
то он пересек залу и опустился на стул рядом с Любой, которая согласно этикету только подобрала немного юбку, сохраняя рассеянный и независимый вид девицы из порядочного дома.
Говорить было совсем
не о чем; кроме
того, равнодушная назойливость Любы раздражала его.
Одну минуту он совсем уж было остановился на Жене, но только дернулся на стуле и
не решился: по ее развязному, недоступному и небрежному виду и по
тому, как она искренно
не обращала на него никакого внимания, он догадывался, что она — самая избалованная среди всех девиц заведения, привыкшая, чтобы на нее посетители шире тратились, чем на других.
— Ну и идите в портерную, если там дешевле, — обиделась Зося. — А если вы пришли в приличное заведение,
то это уже казенная цена — полтинник. Мы ничего лишнего
не берем. Вот так-то лучше. Двадцать копеек вам сдачи?
— Коли
не любила бы,
то не пошла бы к нему. Он, подлец, жениться обещал, а потом добился, чего ему нужно, и бросил.
Он знал, что Сонька была продана одному из скупщиков живого товара ее же матерью, знал много унизительных, безобразных подробностей о
том, как ее перепродавали из рук в руки, и его набожная, брезгливая, истинно еврейская душа корчилась и содрогалась при этих мыслях, но
тем не менее любовь была выше всего.
Но чаще всего у него
не было денег, и он просиживал около своей любовницы целыми вечерами, терпеливо и ревниво дожидаясь ее, когда Соньку случайно брал гость. И когда она возвращалась обратно и садилась с ним рядом,
то он незаметно, стараясь
не обращать на себя общего внимания и
не поворачивая головы в ее сторону, все время осыпал ее упреками. И в ее прекрасных, влажных, еврейских глазах всегда во время этих разговоров было мученическое, но кроткое выражение.
— Оставь меня в покое, Лихонин. По-моему, господа, это прямое и явное свинство —
то, что вы собираетесь сделать. Кажется, так чудесно, мило и просто провели время,так нет, вам непременно надо, как пьяным скотам, полезть в помойную яму.
Не поеду я.
Товарищи никогда
не могли постигнуть, где он находил время для занятий наукой, но
тем не менее все экзамены и очередные работы он сдавал отлично и с первого курса был на виду у профессоров.
Никто из близко знавших Рамзеса
не сомневался, что он сделает блестящую карьеру, да и сам Рамзес вовсе
не скрывал своей уверенности в
том, что к тридцати пяти годам он сколотит себе миллион исключительно одной практикой, как адвокат-цивилист.
Он так же, как и Ярченко, знал хорошо цену популярности среди учащейся молодежи, и если даже поглядывал на людей с некоторым презрением, свысока,
то никогда, ни одним движением своих тонких, умных, энергичных губ этого
не показывал.
— А хотя бы? Одного философа, желая его унизит! посадили за обедом куда-то около музыкантов. А он, садясь, сказал: «Вот верное средство сделать последнее место первым». И, наконец, я повторяю: если ваша совесть
не позволяет вам, как вы выражаетесь, покупать женщин,
то вы можете приехать туда и уехать, сохраняя свою невинность во всей ее цветущей неприкосновенности.
И у каждого было стремление довести себя через опьянение до
того туманного и радужного состояния, когда всё — все равно и когда голова
не знает, что делают руки и ноги и что болтает язык.
Кончилось
тем, что через полчаса Лихонин и Ярченко ни за что
не хотели расстаться с репортером и потащили его с собой в Яму. Впрочем, он и
не сопротивлялся.
— Если я вам
не в тягость, я буду очень рад, — сказал он просто. —
Тем более что у меня сегодня сумасшедшие деньги. «Днепровское слово» заплатило мне гонорар, а это такое же чудо, как выиграть двести тысяч на билет от театральной вешалки. Виноват, я сейчас…
— Ну, уж это, господа, свинство! — говорил ворчливо Ярченко на подъезде заведения Анны Марковны. — Если уж поехали,
то по крайности надо было ехать в приличный, а
не в какую-то трущобу. Право, господа, пойдемте лучше рядом, к Треппелю, там хоть чисто и светло.
— Так, так, так, Гаврила Петрович. Будем продолжать в
том же духе. Осудим голодного воришку, который украл с лотка пятачковую булку, но если директор банка растратил чужой миллион на рысаков и сигары,
то смягчим его участь. — Простите,
не понимаю этого сравнения, — сдержанно ответил Ярченко. — Да по мне все равно; идемте.
— И
тем более, — сказал Лихонин, пропуская вперед приват-доцента, —
тем более что этот дом хранит в себе столько исторических преданий. Товарищи! Десятки студенческих поколений смотрят на нас с высоты этих вешалок, и, кроме
того, в силу обычного права, дети и учащиеся здесь платят половину, как в паноптикуме.
Не так ли, гражданин Симеон?
Симеон
не любил, когда приходили большими компаниями, — это всегда пахло скандалом в недалеком будущем; студентов же он вообще презирал за их мало понятный ему язык, за склонность к легкомысленным шуткам, за безбожие и, главное — за
то, что они постоянно бунтуют против начальства и порядка.
— Ничего нет почетного в
том, что я могу пить как лошадь и никогда
не пьянею, но зато я ни с кем и
не ссорюсь и никого
не задираю. Очевидно, эти хорошие стороны моего характера здесь достаточно известны, а потому мне оказывают доверие.
Это внимание сказывалось в
том, как его слушали, в
той торжественной бережности, с которой Тамара наливала ему рюмку, и в
том, как Манька Беленькая заботливо чистила для него грушу, и в удовольствии Зои, поймавшей ловко брошенный ей репортером через стол портсигар, в
то время как она напрасно просила папиросу у двух заговорившихся соседей, и в
том, что ни одна из девиц
не выпрашивала у него ни шоколаду, ни фруктов, и в их живой благодарности за его маленькие услуги и угощение.
«Кот!» — злобно решил было про себя Собашников, но и сам себе
не поверил: уж очень был некрасив и небрежно одет репортер и, кроме
того, держал себя с большим достоинством.
И вот, когда я глядел на эту милую сцену и подумал, что через полчаса этот самый постовой будет в участке бить ногами в лицо и в грудь человека, которого он до сих пор ни разу в жизни
не видал и преступление которого для него совсем неизвестно,
то — вы понимаете! мне стало невыразимо жутко и тоскливо.
И вот проделал я всю эту процедуру, завязываю шнурок петелькой, и, знаете, все у меня никак
не выходит петля:
то чересчур некрепко связана,
то один конец слишком короток.
До
тех пор я видел остекленевшие глаза капитана, щупал его холодный лоб и все как-то
не осязал смерти, а подумал об узле — и всего меня пронизало и точно пригнуло к земле простое и печальное сознание о невозвратимой, неизбежной погибели всех наших слов, дел и ощущений, о гибели всего видимого мира…
Но
того, чего он
не знал, он
не посмел написать.
Судьба толкнула их на проституцию, и с
тех пор они живут в какой-то странной, феерической, игрушечной жизни,
не развиваясь,
не обогащаясь опытом, наивные, доверчивые, капризные,
не знающие, что скажут и что сделают через полчаса — совсем как дети.
Он выслушал меня с большим вниманием, и вот что он сказал буквально: «
Не обижайтесь, Платонов, если я вам скажу, что нет почти ни одного человека из встречаемых мною в жизни, который
не совал бы мне
тем для романов и повестей или
не учил бы меня, о чем надо писать.
Но Боря
не мог оставить. У него была несчастная особенность!: опьянение
не действовало ему ни на ноги, ни на язык но приводило его в мрачное, обидчивое настроение и толкало на ссоры. А Платонов давно уже раздражал его своим небрежно-искренним, уверенным и серьезным тоном, так мало подходящим к отдельному кабинету публичного дома Но еще больше сердило Собашникова
то кажущееся равнодушие, с которым репортер пропускал его злые вставки в разговор.
— Слушайте, — сказал он тихо, хриплым голосом, медленно и веско расставляя слова. — Это уже
не в первый раз сегодня, что вы лезете со мной на ссору. Но, во-первых, я вижу, что, несмотря на ваш трезвый вид, вы сильно и скверно пьяны, а во-вторых, я щажу вас ради ваших товарищей. Однако предупреждаю, если вы еще вздумаете так говорить со мною,
то снимите очки.
— Да, но замечательнее всего
то, что я совсем
не имею высокой чести знать этого артиста столичных театров. Впрочем, здесь на обороте что-то еще написано. Судя по почерку, писано человеком сильно пьяным и слабо грамотным.
«Пю» —
не пью, а пю, — пояснил Ярченко. — «Пю за здоровье светила русской науки Гаврила Петровича Ярченко, которого случайно увидел, проходя мимо по колидору. Желал бы чокнуться лично. Если
не помните,
то вспомните Народный театр, Бедность
не порок и скромного артиста, игравшего Африкана».
— Что? — встрепенулся студент. Он сидел на диване спиною к товарищам около лежавшей Паши, нагнувшись над ней, и давно уже с самым дружеским, сочувственным видом поглаживал ее
то по плечам,
то по волосам на затылке, а она уже улыбалась ему своей застенчиво-бесстыдной и бессмысленно-страстной улыбкой сквозь полуопущенные и трепетавшие ресницы. — Что? В чем дело? Ах, да, можно ли сюда актера? Ничего
не имею против. Пожалуйста…
Даже благоразумный и брезгливый Рамзес
не смог справиться с
тем пряным чувством, какое в нем возбуждала сегодняшняя странная яркая и болезненная красота Жени.
Она поняла, медленно, едва заметно, опустила ресницы в знак согласия, и когда опять их подняла,
то Платонова, который, почти
не глядя, видел этот немой разговор, поразило
то выражение злобы и угрозы в ее глазах, с каким она проводила спину уходившего Рамзеса.