Неточные совпадения
Другую — зовут Зося. Она только что выбилась из рядовых барышень. Девицы покамест еще называют ее безлично, льстиво и фамильярно «экономочкой». Она худощава, вертлява, чуть косенькая,
с розовым цветом
лица и прической барашком; обожает актеров, преимущественно толстых комиков. К Эмме Эдуардовне она относится
с подобострастием.
Сидя на краю кровати, она и другая девица, Зоя, высокая, красивая девушка,
с круглыми бровями,
с серыми глазами навыкате,
с самым типичным белым, добрым
лицом русской проститутки, играют в карты, в «шестьдесят шесть».
Был случай, что Симеон впустил в залу какого-то пожилого человека, одетого по-мещански. Ничего не было в нем особенного: строгое, худое
лицо с выдающимися, как желваки, костистыми, злобными скулами, низкий лоб, борода клином, густые брови, один глаз заметно выше другого. Войдя, он поднес ко лбу сложенные для креста пальцы, но, пошарив глазами по углам и не найдя образа, нисколько не смутился, опустил руку, плюнул и тотчас же
с деловым видом подошел к самой толстой во всем заведении девице — Катьке.
За их репетицией внимательно следят: сероглазая, круглолицая, круглобровая, беспощадно намазавшаяся дешевыми румянами и белилами Зоя, которая облокотилась на фортепиано, и Вера, жиденькая,
с испитым
лицом, в костюме жокея; в круглой шапочке
с прямым козырьком, в шелковой полосатой, синей
с белым, курточке, в белых, обтянутых туго рейтузах и в лакированных сапожках
с желтыми отворотами.
Вера и в самом деле похожа на жокея,
с своим узким
лицом, на котором очень блестящие голубые глаза, под спущенной на лоб лихой гривкой, слишком близко посажены к горбатому, нервному, очень красивому носу.
Она величественна в своем черном платье,
с желтым дряблым
лицом,
с темными мешками под глазами,
с тремя висящими дрожащими подбородками. Девицы, как провинившиеся пансионерки, чинно рассаживаются по стульям вдоль стен, кроме Жени, которая продолжает созерцать себя во всех зеркалах. Еще два извозчика подъезжают напротив, к дому Софьи Васильевны. Яма начинает оживляться. Наконец еще одна пролетка грохочет по мостовой, и шум ее сразу обрывается у подъезда Анны Марковны.
Тамара
с голыми белыми руками и обнаженной шеей, обвитой ниткой искусственного жемчуга, толстая Катька
с мясистым четырехугольным
лицом и низким лбом — она тоже декольтирована, но кожа у нее красная и в пупырышках; новенькая Нина, курносая и неуклюжая, в платье цвета зеленого попугая; другая Манька — Манька Большая или Манька Крокодил, как ее называют, и — последней — Сонька Руль, еврейка,
с некрасивым темным
лицом и чрезвычайно большим носом, за который она и получила свою кличку, но
с такими прекрасными большими глазами, одновременно кроткими и печальными, горящими и влажными, какие среди женщин всего земного шара бывают только у евреек.
Но он высвободился из-под ее руки, втянув в себя голову, как черепаха, и она без всякой обиды пошла танцевать
с Нюрой. Кружились и еще три пары. В танцах все девицы старались держать талию как можно прямее, а голову как можно неподвижнее,
с полным безучастием на
лицах, что составляло одно из условий хорошего тона заведения. Под шумок учитель подошел к Маньке Маленькой.
Она привела его в свою комнату, убранную со всей кокетливостью спальни публичного дома средней руки: комод, покрытый вязаной — скатертью, и на нем зеркало, букет бумажных цветов, несколько пустых бонбоньерок, пудреница, выцветшая фотографическая карточка белобрысого молодого человека
с гордо-изумленным
лицом, несколько визитных карточек; над кроватью, покрытой пикейным розовым одеялом, вдоль стены прибит ковер
с изображением турецкого султана, нежащегося в своем гареме,
с кальяном во рту; на стенах еще несколько фотографий франтоватых мужчин лакейского и актерского типа; розовый фонарь, свешивающийся на цепочках
с потолка; круглый стол под ковровой скатертью, три венских стула, эмалированный таз и такой же кувшин в углу на табуретке, за кроватью.
Вернулся Платонов
с Пашей. На Пашу жалко и противно было смотреть.
Лицо у нее было бледно,
с синим отечным отливом, мутные полузакрытые глаза улыбались слабой, идиотской улыбкой, открытые губы казались похожими на две растрепанные красные мокрые тряпки, и шла она какой-то робкой, неуверенной походкой, точно делая одной ногой большой шаг, а другой — маленький. Она послушно подошла к дивану и послушно улеглась головой на подушку, не переставая слабо и безумно улыбаться. Издали было видно, что ей холодно.
Ярченко послал через Симеона приглашение, и актер пришел и сразу же начал обычную актерскую игру. В дверях он остановился, в своем длинном сюртуке, сиявшем шелковыми отворотами,
с блестящим цилиндром, который он держал левой рукой перед серединой груди, как актер, изображающий на театре пожилого светского льва или директора банка. Приблизительно этих
лиц он внутренне и представлял себе.
Но его
лицо с взъерошенными дикими бровями и
с обнаженными безволосыми веками-было вульгарным, суровым и низменным
лицом типичного алкоголика, развратника и мелко жестокого человека.
Он очень верно подражал жужжанию мухи, которую пьяный ловит на оконном стекле, и звукам пилы; смешно представлял, став
лицом в угол, разговор нервной дамы по телефону, подражал пению граммофонной пластинки и, наконец, чрезвычайно живо показал мальчишку-персиянина
с ученой обезьяной.
В заключение он взял на руки Маню Беленькую, завернул ее бортами сюртука и, протянув руку и сделав плачущее
лицо, закивал головой, склоненной набок, как это делают черномазые грязные восточные мальчишки, которые шляются по всей России в длинных старых солдатских шинелях,
с обнаженной, бронзового цвета грудью, держа за пазухой кашляющую, облезлую обезьянку.
Они зевали, потягивались, и
с их бледных от бессонницы, нездорово лоснящихся
лиц долго не сходило невольное выражение тоски и брезгливости.
Лихонин крепко потер и помял ладонями свое
лицо, потом сцепил пальцы
с пальцами и два раза нервно хрустнул ими. Видно было, что он волновался и сам стеснялся того, что собирался сказать.
Он ехал
с молодой женщиной, и сразу было видно, особенно по ней, что они молодожены: так часто ее
лицо вспыхивало неожиданной краской при каждой, самой маленькой нежности мужа.
И
лицо ее было так прекрасно, как бывают только прекрасны
лица у молодых влюбленных еврейских девушек, — все нежно-розовое,
с розовыми губами, прелестно-невинно очерченными, и
с глазами такими черными, что на них нельзя было различить зрачка от райка.
Против этой влюбленной парочки помещались трое пассажиров: отставной генерал, сухонький, опрятный старичок, нафиксатуаренный,
с начесанными наперед височками; толстый помещик, снявший свой крахмальный воротник и все-таки задыхавшийся от жары и поминутно вытиравший мокрое
лицо мокрым платком, и молодой пехотный офицер.
Жена ухаживала за Горизонтом
с трогательным, наивным вниманием: вытирала ему
лицо платком, обмахивала его веером, поминутно поправляла ему галстук. И
лицо его в эти минуты становилось смешно-надменным и глупо-самодовольным.
— Сейчас же убирайся отсюда, старая дура! Ветошка! Половая тряпка!.. Ваши приюты Магдалины-это хуже, чем тюрьма. Ваши секретари пользуются нами, как собаки падалью. Ваши отцы, мужья и братья приходят к нам, и мы заражаем их всякими болезнями… Нарочно!.. А они в свою очередь заражают вас. Ваши надзирательницы живут
с кучерами, дворниками и городовыми, а нас сажают в карцер за то, что мы рассмеемся или пошутим между собою. И вот, если вы приехали сюда, как в театр, то вы должны выслушать правду прямо в
лицо.
В светлом коридоре Женька положила руки на плечи подруги и
с исказившимся, внезапно побледневшим
лицом сказала...
Ванда, голубоглазая, светлая блондинка,
с большим красным ртом,
с типичным
лицом литвинки, поглядела умоляюще на Женьку. Если бы Женька сказала: «Нет», то она осталась бы в комнате, но Женька ничего не сказала и даже умышленно закрыла глаза. Ванда покорно вышла из комнаты.
— Люба, дорогая моя! Милая, многострадальная женщина! Посмотри, как хорошо кругом! Господи! Вот уже пять лет, как я не видал как следует восхода солнца. То карточная игра, то пьянство, то в университет надо спешить. Посмотри, душенька, вон там заря расцвела. Солнце близко! Это — твоя заря, Любочка! Это начинается твоя новая жизнь. Ты смело обопрешься на мою сильную руку. Я выведу тебя на дорогу честного труда, на путь смелой,
лицом к
лицу, борьбы
с жизнью!
Любке почему-то показалось, что Лихонин на нее рассердился или заранее ревнует ее к воображаемому сопернику. Уж слишком он громко и возбужденно декламировал. Она совсем проснулась, повернула к Лихонину свое
лицо,
с широко раскрытыми, недоумевающими и в то же время покорными глазами, и слегка прикоснулась пальцами к его правой руке, лежавшей на ее талии.
— Да будет проклят твой род в
лице предков и потомков! Да будут они изгнаны
с высот прекрасного Кавказа! Да не увидят они никогда благословенной Грузии! Вставай, подлец! Вставай, дромадер аравийский! Кинтошка!..
Он стоял около своего номера, прислонившись к стене, и точно ощущал, видел и слышал, как около него и под ним спят несколько десятков людей, спят последним крепким утренним сном,
с открытыми ртами,
с мерным глубоким дыханием,
с вялой бледностью на глянцевитых от сна
лицах, и в голове его пронеслась давнишняя, знакомая еще
с детства мысль о том, как страшны спящие люди, — гораздо страшнее, чем мертвецы.
У нее через плечо коромысло, а на обоих концах коромысла по большому ведру
с молоком;
лицо у нее немолодое,
с сетью морщинок на висках и
с двумя глубокими бороздами от ноздрей к углам рта, но ее щеки румяны и, должно быть, тверды на ощупь, а карие глаза лучатся бойкой хохлацкой усмешкой.
Факельщики и гробовщики, уже
с утра пьяные,
с красными звероподобными
лицами,
с порыжелыми цилиндрами на головах, сидели беспорядочной грудой на своих форменных ливреях, на лошадиных сетчатых попонах, на траурных фонарях и ржавыми, сиплыми голосами орали какую-то нескладную песню.
И старший рабочий,
с рыжей бородой, свалявшейся набок, и
с голубыми строгими глазами; и огромный парень, у которого левый глаз затек и от лба до скулы и от носа до виска расплывалось пятно черно-сизого цвета; и мальчишка
с наивным, деревенским
лицом,
с разинутым ртом, как у птенца, безвольным, мокрым; и старик, который, припоздавши, бежал за артелью смешной козлиной рысью; и их одежды, запачканные известкой, их фартуки и их зубила — все это мелькнуло перед ним неодушевленной вереницей — цветной, пестрой, но мертвой лентой кинематографа.
В комнату вошла маленькая старушка,
с красновекими глазами, узкими, как щелочки, и
с удивительно пергаментным
лицом, на котором угрюмо и зловеще торчал вниз длинный острый нос. Это была Александра, давнишняя прислуга студенческих скворечников, друг и кредитор всех студентов, женщина лет шестидесяти пяти, резонерка и ворчунья.
Соловьев, рослый и уже тучноватый,
с широким румяным волжским
лицом и светлой маленькой вьющейся бородкой, принадлежал к тем добрым, веселым и простым малым, которых достаточно много в любом университете.
Если бы не обычный авторитет Симановского и не важность,
с которой он говорил, то остальные трое расхохотались бы ему в
лицо. Они только поглядели на него выпученными глазами.
Среди русских интеллигентов, как уже многими замечено, есть порядочное количество диковинных людей, истинных детей русской страны и культуры, которые сумеют героически, не дрогнув ни одним мускулом, глядеть прямо в
лицо смерти, которые способны ради идеи терпеливо переносить невообразимые лишения и страдания, равные пытке, но зато эти люди теряются от высокомерности швейцара, съеживаются от окрика прачки, а в полицейский участок входят
с томительной и робкой тоской.
Как и всегда это бывает в ненастное мутное утро, все попадавшиеся ему на глаза
лица казались бледными, некрасивыми,
с уродливо подчеркнутыми недостатками.
И тотчас же представлялась ему Любка, представлялась издалека, точно из туманной глубины времен, неловкая, робкая,
с ее некрасивым и милым
лицом, которое стало вдруг казаться бесконечно родственным, давным-давно привычным и в то же время несправедливо, без повода, неприятным.
Она ушла. Спустя десять минут в кабинет вплыла экономка Эмма Эдуардовна в сатиновом голубом пеньюаре, дебелая,
с важным
лицом, расширявшимся от лба вниз к щекам, точно уродливая тыква, со всеми своими массивными подбородками и грудями,
с маленькими, зоркими, черными, безресницыми глазами,
с тонкими, злыми, поджатыми губами. Лихонин, привстав, пожал протянутую ему пухлую руку, унизанную кольцами, и вдруг подумал брезгливо...
Лихонин прочитал также о том, что заведение не должно располагаться ближе чем на сто шагов от церквей, учебных заведений и судебных зданий, что содержать дом терпимости могут только
лица женского пола, что селиться при хозяйке могут только ее родственники и то исключительно женского пола и не старше семи лет и что как девушки, так и хозяева дома и прислуга должны в отношениях между собою и также
с гостями соблюдать вежливость, тишину, учтивость и благопристойность, отнюдь не позволяя себе пьянства, ругательства и драки.
Веснушки сбежали
с ее нежного
лица, и в темных глазах исчезло недоумевающее, растерянное, точно у молодого галчонка, выражение, и они посвежели и заблестели.
Одна из девиц, красная, толстая и басистая, у которой всего-навсего были в
лице только пара красных щек, из которых смешно выглядывал намек на вздернутый нос и поблескивала из глубины пара черных изюминок-глазок, все время рассматривала Любку
с ног до головы, точно сквозь воображаемый лорнет, водя по ней ничего не говорящим, но презрительным взглядом.
К ней вернулся весь лексикон заведения, но Симановский, потеряв пенсне,
с перекошенным
лицом глядел на нее мутными глазами и породил что попало...
Любка ловила ее руки, стремясь поцеловать, но экономка грубо их выдергивала. Потом вдруг побледнев,
с перекошенным
лицом, закусив наискось дрожащую нижнюю губу, Эмма расчетливо и метко, со всего размаха ударила Любку по щеке, отчего та опустилась на колени, но тотчас же поднялась, задыхаясь и заикаясь от рыданий.
Да и то надо сказать, разве Коля, подобно большинству его сверстников, не видал, как горничная Фрося, такая краснощекая, вечно веселая,
с ногами твердости стали (он иногда, развозившись, хлопал ее по спине), как она однажды, когда Коля случайно быстро вошел в папин кабинет, прыснула оттуда во весь дух, закрыв
лицо передником, и разве он не видал, что в это время у папы было
лицо красное,
с сизым, как бы удлинившимся носом, и Коля подумал: «Папа похож на индюка».
Она приблизилась вдруг к его уху и прошептала
с лукавым
лицом...
Постепенно
с Ваньки-Встанькиного
лица сходила улыбка и оно делалось все серьезнее и суровее.
Принесли вино. Тамара выклянчила, кроме того, пирожных. Женька попросила позволения позвать Маньку Беленькую. Сама Женька не пила, не вставала
с постели и все время куталась в серый оренбургский платок, хотя в комнате было жарко. Она пристально глядела, не отрываясь, на красивое, загоревшее, ставшее таким мужественным
лицо Гладышева.
Эти слова, страстные и повелительные, действовали на Гладышева как гипноз. Он повиновался ей и лег на спину, положив руки под голову. Она приподнялась немного, облокотилась и, положив голову на согнутую руку, молча, в слабом полусвете, разглядывала его тело, такое белое, крепкое, мускулистое,
с высокой и широкой грудной клеткой,
с стройными ребрами,
с узким тазом и
с мощными выпуклыми ляжками. Темный загар
лица и верхней половины шеи резкой чертой отделялся от белизны плеч и груди.
Около того места, где они только что сидели под каргиной, собрались все обитатели дома Анны Марковны и несколько посторонних людей. Они стояли тесной кучкой, наклонившись вниз. Коля
с любопытством подошел и, протиснувшись немного, заглянул между головами: на полу, боком, как-то неестественно скорчившись, лежал Ванька-Встанька.
Лицо у него было синее, почти черное. Он не двигался и лежал странно маленький, съежившись,
с согнутыми ногами. Одна рука была у него поджата под грудь, а другая откинута назад.
Кадеты бежали, что есть мочи. Теперь в темноте фигура скорчившегося на полу Ваньки-Встаньки
с его синим
лицом представлялась им такой страшной, какими кажутся покойники в ранней молодости, да если о них еще вспоминать ночью, в темноте.
Крючники сходили к воде, становились на колени или ложились ничком на сходнях или на плотах и, зачерпывая горстями воду, мыли мокрые разгоревшиеся
лица и руки. Тут же на берегу, в стороне, где еще осталось немного трави, расположились они к обеду: положили в круг десяток самых спелых арбузов, черного хлеба и двадцать тараней. Гаврюшка Пуля уже бежал
с полуведерной бутылкой в кабак и пел на ходу солдатский сигнал к обеду...