Притом их связывало детство и школа — две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и
доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца.
— Что ты — и все вы — говорите человеку? Человек, — говорите вы, — ты плох, ты всесторонне скверен, ты погряз во грехах и скотоподобен. Он верит вам, ибо вы не только речами, но и поступками свидетельствуете ваше отрицание
доброго начала в человеке, вы отовсюду внушаете ему безнадёжность, убеждая его в неодолимой силе зла, вы в корне подрываете его веру в себя, в творящее начало воли его, и, обескрылив человека, вы, догматики, повергаете его ещё глубже в грязь.
Неточные совпадения
Как и все
добрые начальники, бригадир допускал эту последнюю идею лишь с прискорбием; но мало-помалу он до того вник в нее, что не только смешал команду с хлебом, но даже
начал желать первой пуще последнего.
Он чувствовал, что это независимое положение человека, который всё бы мог, но ничего не хочет, уже
начинает сглаживаться, что многие
начинают думать, что он ничего бы и не мог, кроме того, как быть честным и
добрым малым.
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод
добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с
начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
Сдерживая на тугих вожжах фыркающую от нетерпения и просящую хода
добрую лошадь, Левин оглядывался на сидевшего подле себя Ивана, не знавшего, что делать своими оставшимися без работы руками, и беспрестанно прижимавшего свою рубашку, и искал предлога для
начала разговора с ним. Он хотел сказать, что напрасно Иван высоко подтянул чересседельню, но это было похоже на упрек, а ему хотелось любовного разговора. Другого же ничего ему не приходило в голову.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он
добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь,
начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.