Неточные совпадения
Вскоре после Крымской войны (
я не виноват, господа, что у нас все новые истории восходят
своими началами к этому времени)
я заразился модною тогда ересью, за которую не раз осуждал себя впоследствии, то есть
я бросил довольно удачно начатую казенную службу и пошел служить в одну из вновь образованных в то время торговых компаний.
Последнее
я заключаю потому, что, основательно разорившись на
своих предприятиях, они поняли, что Россия имеет
свои особенности, с которыми нельзя не считаться.
Так как Гуго Пекторалис и есть тот герой, о котором
я поведу
свой рассказ, то
я вдамся о нем в небольшие подробности.
Почему наши англичане взяли этого немца, а не
своего англичанина и отчего они самые машины заказали в маленьком немецком Доберане —
я наверно не знаю.
Положение опрометчивого, как
мне казалось, иностранца, который в такое время пустился один в такой далекий путь, не зная ни наших дорог, ни наших порядков, — казалось
мне просто ужасным, и
я в
своих предположениях не ошибся.
— Зачем вы не удержали его? Зачем не уговорили его хоть подождать попутчика? — пенял
я в «горчичном доме», но там отвечали, что они уговаривали и представляли туристу все трудности пути; но что он непоколебимо стоял на
своем, что он дал слово ехать не останавливаясь — и так поедет; а трудностей никаких не боится, потому что имеет железную волю.
В большой тревоге
я написал
своим принципалам все, как случилось, и просил их употребить все зависящие от них меры к тому, чтобы предупредить несчастия, какие могли встретить бедного путника; но, писавши об этом,
я, по правде сказать, и сам хорошенько не знал, как это сделать, чтобы перенять на дороге Пекторалиса и довезти его к месту под охраною надежного проводника.
Во Владимире
я нашел покинутый
мною тарантас, который мог еще служить
свою службу, так как на колесах было удобнее ехать, чем на санях, — и
я тронулся в путь в моем экипаже.
Отдав приказ
своему человеку внесть кошму, шубу и другие необходимые вещи,
я велел ямщику задвинуть тарантас на двор, а сам ощупью прошел через просторные темные сени и начал ошаривать руками дверь.
— Да, «можно», «не можно», «таможно», «подрожно»… — пролепетал он, высыпав, очевидно, весь словарь
своих познаний. — Скажут «можно» —
я еду, «не можно» — не еду, «подрожно» —
я дам подрожно, вот и все.
— Как же не видите:
я известен прежде, чем
я приехал:
я сдержал
свое слово и жив,
я могу умереть с полным к себе уважением, без всякой слабости.
Назябшийся немец поместился на креслах перед камином и ни за что не хотел расстаться с этим теплым местом; но он чесался, как блошливый пудель, — и эти кресла под ним беспрестанно двигались и беспрестанно будили
меня своим шумом.
В первом же городе
я послал его с
своим человеком в баню; велел хорошенько отмыть, одеть в чистое белье — и с этих пор мы с ним ехали безостановочно, и он не чесался.
Я очень им был доволен и за себя и за всех обитателей нашей колонии, которым
я рассчитывал привезти немалую потеху в лице этого оригинала, уже заранее изловчавшегося произвести в России большие захваты при содействии
своей железной воли.
— Без этого, — развивал он, — нельзя: без этого ничего не возьмешь хорошо в
свои руки: а
я не хочу, чтобы
меня кто-нибудь обманывал.
—
Я доволен собою, — признался он, пожимая мою руку
своею слабою рукою.
Было с ним много и других смешных и жалких вещей в этом же роде: всех их нет возможности припомнить и пересказать; но остаются у
меня в памяти три случая, когда Гуго, страдая от
своей железной воли, никак не мог уже говорить, что с ним делается именно то, чего ему хотелось.
Мы недолго оставались без вестей от Пекторалиса: через месяц после
своего выезда он написал
мне, что соединился браком, и называл
свою жену по-русски, Кларой Павловной; а еще через месяц он припожаловал к нам назад с супругою, которую мы, признаться сказать, все очень нетерпеливо желали видеть и потому рассматривали ее с несколько нескромным любопытством.
Я уже вам сказал, кажется, что Пекторалис был основательный знаток
своего дела — и при отличавшей его аккуратности и настойчивости, свойственной его железной воле, делал все, за что принимался, чрезвычайно хорошо и добросовестно.
Желание, конечно, самое простое и понятное для всякого человека, так как кому же не хочется выбиться из положения поденного работника и стать более или менее самостоятельным хозяином
своего собственного дела; но у Гуго Карловича были к тому еще и другие сильные побуждения, так как у него с самостоятельным хозяйством соединялось расширение прав жизни. Вам, пожалуй, не совсем понятно, что
я этим хочу сказать, но
я должен на минуточку удержать пояснение этого в тайне.
— Гм! да, три года, три года. Ишь вы! Вы думаете, что это всегда будет так, как было три года. Конечно, это могло так оставаться и тридцать три года, если бы
я не получил денег и не завел
своего хозяйства; но теперь нет, брат, Клара Павловна, будьте покойны,
я с вами нынче женюсь. Вы
меня, кажется, не понимаете?
И как Гейне все мерещился во сне подбирающий под себя Германию черный прусский орел, так
мне все метался в глазах этот немец, который собирался сегодня быть мужем
своей жены после трех лет женитьбы.
—
Я никуда не тороплюсь;
я никогда не тороплюсь — и
я всюду поспею и все получу в
свое время. Пожалуйста, сидите и пейте, у
меня ведь железная воля.
Я просто
своим ушам не верил; но мой человек твердо стоял на
своем и добавил, что Гуго и Офенберг дерутся опасно — запершись на ключ, так что видеть ничего не видно, и крику, говорит, из себя не пущают, а только слышно, как ужасно удары хлопают и барыня плачет.
Так это и осталось под некоторым сомнением: в какой мере был виноват сей Иосиф за то, за что он пострадал, но что Пекторалис на сей раз получил жестокий удар
своей железной воле — это было несомненно, — и хотя нехорошо и грешно радоваться чужому несчастью, но, откровенно вам признаюсь,
я был немножко доволен, что мой самонадеянный немец, убедясь в недостатке воли у самой Клары, получил такой неожиданный урок
своему самомнению.
— Я-ста его, такого-сякого немца, и знать-де не хочу.
Я своему отечеству патриот — и с места не сдвинусь. А захочет судиться, так у
меня знакомый приказный Жига есть, — он его в бараний рог свернет.
— Ну для чего же нам новое покупать, деньги тратить, — надо старину беречь, а береженого и бог бережет. Да
мне и приказный Жига говорит: «
Я, говорит, тебе по
своему самому хитрому рассудку советую: не трогайся; мы, говорит, этого немца сиденьем передавим».
— О, если он хочет со
мною свою волю померить, — решил Пекторалис, — так
я же ему покажу, как он передавит
меня своим сиденьем! Баста! — воскликнул Гуго Карлыч, — вы увидите, как
я его теперь кончу.
— Ничего, — говорит, — батюшка, неужели
я тебя этим стесню: ты добрый человек, — приставь лесенку,
мне от этого убытку не будет, и
я с
своей стороны
свою лесенку тебе примощу, и лазьте себе туда и сюда на здоровье через мой забор, как через большую дорогу, доколе вас начальство с немцем рассудит. Не позволит же оно ему этак озорничать, хотя он и немец.
— Беги, милый, беги; он уже что-нибудь скаверзит, либо что, либо что, либо еще что. Ну, а пока
я тебе, пожалуй, хоть одно звено в
своем заборчике разгорожу. Сафроныч успокоился — щель ему открывалась. Утвердили они одну лесенку с одной стороны, другую с другой, и началось опять у Сафроновых хоть неловкое, а все-таки какое-нибудь с миром сообщение. Пошла жена Сафроныча за водою, а он сам побежал к приказному Жиге, который ему в давнее время контракт писал, — и, рыдая, говорит
свою обиду...
«Ага, — подумал Пекторалис: — а этот подьячий, кажется, уважает
меня, как следует, и
свое место знает», — и опять ему говорит...
— Именно негодяй-с.
Я его было остановил, — говорю: «Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают», — а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика,
свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением.
— Да-с; вот
я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война,
я первым делом
свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор.
— Ликуй, — говорит, — русская простота! Ныне
я немца на такую пружину взял, что сатана скорее со
своей цепи сорвется, чем он соскочит.
— Да вот и судите!
Я говорю: образумься, душенька, ведь
я это в
своей собственной деревне буду делать; какой же тут карта или маштап
мне смеет не позволить? Нет; так-таки его, дурака, и не переспорил.
Запер он
свои доменки и амбары — и ходит себе посвистывает да чаи распивает или водочкой с приказным угощается, а потом перелезет через лесенку и спит покойно и всех уверяет, что «
я, говорит, супротив немца никакой досады не чувствую.
Да бог даст не помрет, он ко
мне на похороны блины есть обещался, а он
свое слово верно держит.
Не в лучшем, однако, положении, как
я сказал, был и Сафроныч, который проводил вое
свое время в трактирах и кабачках и при встречах злил немца желанием ему сто лет здравствовать и двадцать на карачках ползать.
«Ей-богу, того и гляди утонешь, не хуже Англии, — повторил он в
своих мыслях, — и черт знает, куда это
я так глубоко залез, да и где мой дом? А? Где, и исправда, мой дом? Где моя лестница? „Черт с квасом съел“? Кто это там говорит, что мой дом черт с квасом съел? А? Выходи: если ты добрый человек,
я тебя водкой попотчую, а не то давай делать русскую войну».
«Что это, кто
меня ведет? Ну, если это черт? Да и должно быть что-нибудь непутное. А впрочем, пусть только доведет до лестницы,
я свой путь узнаю».
— Постой, брат, постой,
я свое дело тверже тебя знаю: моя лестница без перил.
— Как же
я мог против определения… Вот когда
я многолетний глас услыхал,
я сейчас и спустился… Чайку
мне, чайку потеплее, да на печку
меня пустите, да покройте тулупчиком, — заговорил он поспешно
своим хриплым и слабым голосом и, поддерживаемый под руки батраком и женою, полез на горячую печь, где его и начали укутывать тулупами, меж тем как дьякон Савва этим временем обходил с кропилом весь чердак и не находил там ничего особенного.