Неточные совпадения
В доме было так принято,
что если как-нибудь в разговоре кто-нибудь случайно упоминал имя князя Льва Яковлевича,
то все сию же минуту принимали самый серьезный вид и считали необходимым умолкнуть. Точно старались дать время пронестись звуку священного семейного имени, не сливая его ни с каким звуком иного житейского слова.
Это говорилось уже давно: последний раз,
что я слышала от бабушки эту тираду, было в сорок восьмом году, с небольшим за год до ее смерти, и я должна сказать,
что, слушая тогда ее укоризненное замечание о
том,
что «так немногие в себе человека уважают», я, при всем моем тогдашнем младенчестве, понимала,
что вижу пред собою одну из
тех, которая умела себя уважать.
Старики Протозановы так на это и смотрели, и когда сын их Лев Львович, получив чин в гвардии, приехал из Петербурга на побывку домой с
тем же пламенем любви к сиротке, с каким четыре года
тому назад уехал,
то они только обрадовались,
что это чувство, выдержав испытание, остается прочным.
А когда молодой князь решился просить их о позволении жениться на Честуновой,
то они сказали ему,
что лучшей себе невестки, а ему жены, и не предвидели.
Княгиня все торопились, потому
что словно она ждала какого последнего несчастия над дединькой, и хотя сама в
то время в тягостях была (ожидаемый ребенок был мой отец), но все ходила и настаивала, чтобы скорее дом был отделан.
Сами мы все жили в трех комнатках, а для князя она все хотела, чтобы весь дом в параде был, и дума ее сиятельства была такая,
что если его еще будет преследовать несчастие,
то чтоб он нашел какой-нибудь способ объясниться с главнокомандующим или государю бы все от чистого сердца объяснил и вышел в отставку.
«Я, — говорит, — Ольга, так решила,
что лишь бы он здоров сюда приехал, а
то уж мы отсюда никуда не поедем. Так здесь и будем жить, как свекор с свекровью жили, а
то они, эти не понимающие справедливости и воли божией люди, его замучат».
«Патрикей! я этого не люблю: ты с
чем пришел,
то должен сделать. Жив князь?»
«К черту, — говорит, — убирайтесь от меня с этакою вашею преданностью и товарищам вашим
то же самое от меня скажите; а если кто думает,
что я изменник,
тот пусть завтра от меня не отстает, а кто отстанет —
тот клеветник и подлец».
— То-то и есть,
что он милостив: он брани не любит и взявшего меч мечом наказует, но я упрямый человек — мне легче умереть,
чем бесчестье переносить, а ты, если меня убьют, возьми это письмо и ступай к княгине: тут все писано, а
что после писаного станется, про
то ты сам скажешь.
«А
что же, ваше сиятельство, если так,
то детям какое накажете благословение?»
Вслед за сим она приказала
тому же Патрикею, отдохнув, немедленно ехать засвидетельствовать эту вольную и потом во
что бы
то ни стало, где он хочет, разыскать и привезти ей трубача, разделявшего с дедом опасность в его последнем бою. А сама взялась за хозяйство: она потребовала из конторы все счеты и отчеты и беспрестанно призывала старост и бурмистров — во все входила, обо всем осведомилась и всем показала,
что у нее и в тяжкой горести недреманное око.
К
тому же Патрикей, который недаром пользовался доверием князя и княгини, потому
что он был умен, находчив и сообразителен, здесь на первых же шагах обличил совсем не свойственное ему крайнее легкомыслие и ветреность.
Словом, такой красавец,
что без привычки смотреть на него было страшно, или, лучше
того сказать, можно было его по ярмаркам возить да за деньги по грошу показывать.
«Точно так, ваше сыятелство!» — и
что раз ответит, выкрикнет,
то еще больше в струну по-полковому вытягивается, так
что даже нога об ногу кожаной подшивкой на панталонах скрипит.
«Никак нет, ваше сыятелство, — он самый подлюга и есть: он меня пьяным напоил да хотел мне кипятком глаза выварить, чтобы вдвоем слепые петь станем, так больше подавать будут. Один господь спас,
что я на
ту пору проснулся, так и побил его».
В церковь его паникадил был заказан, в село бедным деньги посланы, да и еще слепому
тому злому в особину на его долю десять рублей накинуто, чтобы добрей был, а Грайворону тут дома мало чуть не однодворцем посадили: дали ему и избу со светелкой, и корову, и овец с бараном, и свинью, и месячину, а водка ему всякий день из конторы в бутылке отпускалась, потому
что на весь месяц нельзя было давать: всю сразу выпивал.
«А на
что мне, — говорит, — в глазах свет, когда за меня паникадило светит», — и с
тем копырнется и тут же и спит на пороге.
Но княгиня ведь уж была такая,
что если она за которого человека возьмется, чтоб его спасать,
то уже тут
что про него кто ей ни говори и
что он сам ей худого ни сделай, она его ни за
что не бросит.
— Обстоятельство это было такое смешное, да не мало и страшное, — продолжала Ольга Федотовна, — а заключалось оно в
том,
что, храни бог, если бы тогда бабиньку господь не помиловал, так и тебя бы на свете не было, потому
что это все произошло при рождении твоего отца, князя Дмитрия, всего на второй день.
Все бы это
тем и кончилось, но тут я-то вышла приказанье исполнить, а эта, вторая-то горничная, начала княгине на ее вопросы отвечать, да и брякнула,
что Грайвороне мушкет палец оторвал и лицо опалил.
Однако к лекарю Грайворону не посылали, потому
что он, проспавшись, ни за
что о
том слышать не хотел.
И она у него, эта его рожа страшная, точно, сама зажила, только, припалившись еще немножечко, будто почернее стала, но пить он не перестал, а только все осведомлялся, когда княгиня встанет, и как узнал,
что бабинька велела на балкон в голубой гостиной двери отворить,
то он под этот день немножко вытрезвился и в печи мылся. А как княгиня сели на балконе в кресло, чтобы воздухом подышать, он прополз в большой сиреневый куст и оттуда, из самой середины, начал их, как перепел, кликать.
Он и вылез… Прелести сказать, как был хорош! Сирень-то о
ту пору густо цвела, и молодые эти лиловые букетики ему всю голову облепили и за ушами и в волосах везде торчат… Точно волшебный Фавна,
что на картинах пишут.
Ольга Федотовна никогда не могла примириться с
тем,
что бабушка ценила поступок Грайвороны как нечто достойное особой похвалы и благодарности, тогда как Ольга Федотовна знала,
что и она сама, и Патрикей, и многие другие люди не раз, а сто раз кряду умерли бы за князя и княгиню и не помыслили бы поставить это себе в заслугу, а только считали бы это за святой долг и за блаженство.
Как понятно мне
то,
что Данте рассказывает об одном миниатюристе XIII века, который, начав рисовать изображения в священной рукописи, чувствовал,
что его опытная рука постоянно дрожит от страха, как бы не испортить миниатюрные фигуры.
С этих-то пор Ольга Федотовна начала «садиться при княгине», сначала только для
того, чтобы прогонять вместе с нею сон, следя за неустанным движением «тирана жизни», а потом и в некоторых других случаях, когда княгиня предпочитала иметь пред собою Ольгу Федотовну более в качестве друга сердца,
чем в качестве слуги.
Ольгу Федотовну все любили за ее хороший нрав и доброе сердце, и особенно за
то,
что она никогда ни про кого не сказала княгине ни одного худого слова.
Я уже сказала,
что Марья Николаевна была хороша собою, но хороша
тою особенною красотой, которая исключительно свойственна благообразным женщинам из нашего духовенства.
Но благоденствие сестер обратило на себя внимание других девиц, приходивших к Марье Николаевне с просьбой «поучить» их: явилось соперничество, и цены заработков сбились до
того,
что Марья Николаевна, работая добросовестно, не находила возможным более конкурировать на фабрике; она стала работать с сестрою «на город», но излишняя конкуренция вторглась и на этот рынок.
Марья Николаевна умела смотреть и вдаль, и во
что бы
то ни стало стремилась хотя одному своему брату открыть широкую дорогу.
Что Марья Николаевна никогда не жаловалась на свою долю, это было в порядке вещей: она шла замуж совсем не для
того, чтобы быть счастливой, а для
того, чтобы сохранить кусок хлеба отцу и дать братьям средства окончить курс, но было несколько удивительно,
что и муж ее не роптал на судьбу свою…
Но княгиня не замечала,
что в
то же самое время ряд иных, и притом самых роковых, впечатлений наплывал и теснился в другую восторженную душу, именно в душу Ольги Федотовны.
Ольга Федотовна ничего этого тогда не знала, да и к
чему ей было знать что-нибудь в эти блаженные минуты. Неодолимые противоречия, в примирении которых лежала развязка этого романического случая, и без
того не замедлили подвергнуть сердце бедной девушки всем испытаниям несчастной любви.
Ольге Федотовне, разумеется, нелегко было скрывать,
что она любит богослова;
чем она тщательнее хоронила в себе эту тайну своего сердца,
тем чистое чувство ее сильнее росло и крепло в этих похоронках и бунтливо рвалось наружу.
Всемерно заботясь о сохранении своей тайны, Ольга Федотовна, по странному противоречию, в
то же время приходила в негодование,
что ее не замечают.
От этой истомы и волнений она занемогла и в беспрерывных думах об одном и
том же выработала в себе такую чувствительную раздражительность,
что глаза у нее постоянно были полны слез и она беспрестанно готова была расплакаться.
Дело это вышло из
того,
что Марье Николаевне, которая не уставала втирать своих братьев во всеобщее расположение и щеголять их образованностью и талантами, пришло на мысль просить Ольгу Федотовну, чтобы
та в свою очередь как-нибудь обиняком подбила бабушку еще раз позвать к себе богослова и поговорить с ним по-французски.
— Ну, а велика ли в
том польза будет,
что я тебя помилую, а он все-таки влюблен!
Бабушке немалого труда стоило успокоить дьяконицу,
что она ничего о ее брате худого не думает и нимало на него не сердится;
что «любовь это хвороба, которая не по лесу, а по людям ходит, и кто кого полюбит, в
том он сам не волен».
— Из
того,
что они друг другу в глаза смотреть не могут… краснеют.
Если бы княгиня и дьяконица были в эти минуты поменьше заняты
тем, о
чем они говорили,
то им бы надлежало слышать,
что при последних словах двери соседней гардеробной комнаты тихо скрипнули и оттуда кто-то выкатил. Это была счастливейшая из счастливых Ольга Федотовна. Она теперь знала,
что ее любят.
Марья Николаевна, возвращаясь от бабушки вечером после описанного разговора, была страшно перепугана; ей все казалось,
что, как только она сошла с крыльца, за ней кто-то следил; какая-то небольшая темная фигурка
то исчезала,
то показывалась и все неслась стороною, а за нею мелькала какая-то белая нить.
Но, однако, ответа не было, а темная фигурка, легко скользя стороною дороги, опять исчезла в темноте ночи, и только по серому шару, который катился за нею, Марья Николаевна основательно убедилась,
что это была она,
то есть Ольга Федотовна, так как этот прыгающий серый шар был большой белый пудель Монтроз, принадлежавший Патрикею Семенычу и не ходивший никуда ни за кем, кроме своего хозяина и Ольги Федотовны.
Меж
тем прошла в этом неделя; в один день Ольга Федотовна ездила в соседнее село к мужику крестить ребенка, а бабушке нездоровилось, и она легла в постель, не дождавшись своей горничной, и заснула. Только в самый первый сон княгине показалось,
что у нее за ширмою скребется мышь… Бабушка терпела-терпела и наконец, чтоб испугать зверька, стукнула несколько раз рукою в стену, за которою спала Ольга Федотовна.
— Ты если хочешь говорить,
то здесь только бог да мы двое, — так ты говори откровенно,
что ты набедокурила?
Если она к этому прибавляла что-нибудь с намерением дать понять своему сопутнику,
что ей очень трудно идти одной без его поддержки,
то, вероятно, делала это с большим мастерством; но
тем не менее румяный богослов все-таки или не дерзал предложить ей свою руку, или же считал это не идущим к его достоинству.
И разговор снова смолк, а пути между
тем осталось еще менее. Ольга Федотовна вспомнила, о
чем, бывало, слыхала в магазине, и спросила...
— Стихами или задачею:
что лучше — желать и не получить, или иметь и потерять; а
то по цветам:
что какой цвет означает — верность или измену.
— Ну хорошо, Василий Николаич, если это так нужно,
то что же делать, я вас поцелую, но только уговор!