Неточные совпадения
Целый век он изжил таскаючись и только лет с восемь приютился оседло, примостив
себе кроватку
в одном порожнем стойле господской конюшни.
Девушки засмеялись, и Гловацкая, вставши, стала приводить
себя в порядок.
— Исправиться? — переспросила игуменья и, взглянув на Лизу, добавила: — ну, исправляются-то или меняются к лучшему только богатые, прямые, искренние натуры, а кто весь век лгал и
себе, и людям и не исправлялся
в молодости, тому уж на старости лет не исправиться.
— Ах, мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что она страдалица, другая, что она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят
себя в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут
в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
—
В чем? А вот
в слабоязычии,
в болтовне,
в неумении скрыть от света своего горя и во всяком отсутствии желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать ее сносною и
себе, и мужу.
— От многого. От неспособности сжиться с этим миром-то; от неуменья отстоять
себя; от недостатка сил бороться с тем, что не всякий поборет. Есть люди, которым нужно, просто необходимо такое безмятежное пристанище, и пристанище это существует, а если не отжила еще потребность
в этих учреждениях-то, значит, всякий молокосос не имеет и права называть их отжившими и поносить
в глаза людям, дорожащим своим тихим приютом.
Из
себя был какой ведь молодец; всякая бы, то есть всякая, всякая у нас,
в городе-то, за него пошла; ну, а он ко мне сватался.
…Сестра Феоктиста остановилась, долго смотрела молча
в одну точку темной стены и потом неожиданно, дернув на
себе ряску, тревожно проговорила...
Рядом с матерью сидит старшая дочь хозяев, Зинаида Егоровна, второй год вышедшая замуж за помещика Шатохина, очень недурная
собою особа с бледно-сахарным лицом и капризною верхнею губкою; потом матушка-попадья, очень полная женщина
в очень узком темненьком платье, и ее дочь, очень тоненькая, миловидная девушка
в очень широком платье, и, наконец, Соня Бахарева.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся
в молчании при этой сцене, не заметили, как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев. Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над
собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел...
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределенным чувством одиночества, неумолчно вопиющим
в человеке при виде людского счастия, безотчетно перешел на другую сторону моста и, крутя у
себя перед носом сорванный стебелек подорожника, брел одиноко, смотря на мерную выступку усталой пристяжной.
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись
в сторону, и, прежде чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала его под
себя и, обломив утлые перила, вместе с ним свалилась с моста
в реку.
Долго он не находил
себе в ссылке никакого занятия.
Юстин Помада так и подпрыгнул. Не столько его обрадовало место, сколько нечаянность этого предложения,
в которой он видел давно ожидаемую им заботливость судьбы. Место было точно хорошее: Помаде давали триста рублей, помещение, прислугу и все содержание у помещицы, вдовы камергера, Меревой. Он мигом собрался и «пошил»
себе «цивильный» сюртук, «брюндели», пальто и отправился, как говорят
в Харькове,
в «Россию»,
в известное нам село Мерево.
С отъездом ученика
в Питер Помада было опять призадумался, что с
собой делать, но добрая камергерша позвала его как-то к
себе и сказала...
Он был лет на пять старее кандидата, составил
себе в уезде весьма мудреную репутацию и имел неотразимый авторитет над Юстином Помадой.
Выросши
в России и воспитавшись
в русских училищах, он был совершенно русский и даже сам не считал
себя поляком.
Если ж опять кто хочет видеть дьявола, то пусть возьмет он корень этой травы и положит его на сорок дней за престол, а потом возьмет, ушьет
в ладанку да при
себе и носит, — только чтоб во всякой чистоте, — то и увидит он дьяволов воздушных и водяных…
Кто имел счастье живать летом на Крестовском или преимущественно
в деревне Коломяге и кто бродил ранним утром по тощим полям, начинающимся за этою деревнею, тот легко может представить
себе наших перепелов.
Но зато все
в ней было так чисто, так уютно, что никому даже
в голову не пришло бы желать
себе лучшего жилища.
Такая была хорошенькая, такая девственная комнатка, что стоило
в ней побыть десять минут, чтобы начать чувствовать
себя как-то спокойнее, и выше, и чище, и нравственнее.
Право, я вот теперь смотритель, и, слава богу, двадцать пятый год, и пенсийка уж недалеко: всяких людей видал, и всяких терпел, и со всеми сживался, ни одного учителя во всю службу не представил ни к перемещению, ни к отставке, а воображаю
себе, будь у меня
в числе наставников твой брат, непременно должен бы искать случая от него освободиться.
Представь
себе, Женя: встаю утром, беру принесенные с почты газеты и читаю, что какой-то господин Якушкин имел
в Пскове историю с полицейскими — там заподозрили его, посадили за клин, ну и потом выпустили, — ну велика важность!
Не сидите с моим другом, Зарницыным, он затмит ваш девственный ум своей туманной экономией счастья; не слушайте моего друга Вязмитинова, который погубит ваше светлое мышление гегелианскою ересью; не слушайте меня, преподлейшего
в сношениях с зверями, которые станут называть
себя перед вами разными кличками греко-российского календаря; даже отца вашего, которому отпущена половина всех добрых качеств нашей проклятой Гоморры, и его не слушайте.
— Какое ж веселье, Лизанька? Так
себе сошлись, — не утерпел на старости лет похвастаться товарищам дочкою. У вас
в Мереве, я думаю, гораздо веселее: своя семья большая, всегда есть гости.
Петр Лукич все-таки чего-нибудь для
себя желает, а тот, не сводя глаз, взирает на птицы небесные, как не жнут, не сеют, не собирают
в житницы, а сыты и одеты.
Софи поцеловала отца, потом сестер, потом с некоторым видом старшинства поцеловала
в лоб Женни и попросила
себе чаю.
— Правда, правда, — подхватил Бахарев. — Пойдут дуть да раздувать и надуют и
себе всякие лихие болести, и другим беспокойство. Ох ты, господи! господи! — произнес он, вставая и направляясь к дверям своего кабинета, — ты ищешь только покоя, а оне знай истории разводят. И из-за чего, за что девочку разогорчили! — добавил он, входя
в кабинет, и так хлопнул дверью, что
в зале задрожали стены.
Не успеет, бывало, Бахарев, усевшись у двери, докурить первой трубки, как уже вместо беспорядочных облаков дыма выпустит изо рта стройное, правильное колечко, что обыкновенно служило несомненным признаком, что Егор Николаевич ровно через две минуты встанет, повернет обратно ключ
в двери, а потом уйдет
в свою комнату, велит запрягать
себе лошадей и уедет дня на два, на три
в город заниматься делами по предводительской канцелярии и дворянской опеке.
Все были очень рады, что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна не могла равнодушно смотреть на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался
в принятом им на
себя сокращенном виде и смотрел робкими институтскими глазами
в глаза Женни.
— Не могу, Лиза, не проси. Ты знаешь, уж если бы было можно, я не отказала бы
себе в удовольствии и осталась бы с вами.
— Вы не по-дружески ведете
себя с Лизой, Женичка, — начала Ольга Сергеевна. — Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую
в великодушии.
— Однако какие там странные вещи,
в самом деле, творятся, папа, — говорила Женни, снимая у
себя в комнате шляпку.
— Дурак он большой: надел на
себя какую-то либеральную хламиду и несет вздор, благо попал
в болото, где и трясогуз — птица.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, — что если Лизу будут обижать дома, то я ее к
себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу, что вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к
себе увезу.
Правду говоря, однако, всех тяжеле
в этот день была роль самого добросердого барина и всех приятнее роль Зины. Ей давно смерть хотелось возвратиться к мужу, и теперь она получила разом два удовольствия: надевала на
себя венок страдалицы и возвращалась к мужу, якобы не по собственной воле, имея, однако,
в виду все приятные стороны совместного житья с мужем, которыми весьма дорожила ее натура, не уважавшая капризов распущенного разума.
Особенно потешал всех поваренок Ефимка, привязавший
себе льняную бороду и устроивший из подушек аршинный горб, по которому его во всю мочь принимались колотить горничные девушки, как только он, по праву святочных обычаев, запускал свои руки за пазуху то турчанке, то цыганке, то богине
в венце, вырезанном из старого штофного кокошника барышниной кормилицы.
Он ходил из угла
в угол по своему чулану и то ворошил свою шевелюру, то нюхал зеленую веточку ели или мотал ею у
себя под носом.
Говорят, что человеческое жилище всегда более или менее точно выражает
собою характер людей, которые
в нем обитают.
Когда люди входили
в дом Петра Лукича Гловацкого, они чувствовали, что здесь живет совет и любовь, а когда эти люди знакомились с самими хозяевами, то уже они не только чувствовали витающее здесь согласие, но как бы созерцали олицетворение этого совета и любви
в старике и его жене. Теперь люди чувствовали то же самое, видя Петра Лукича с его дочерью. Женни, украшая
собою тихую, предзакатную вечерню старика, умела всех приобщить к своему чистому празднеству, ввести
в свою безмятежную сферу.
До приезда Женни старик жил, по собственному его выражению, отбившимся от стада зубром: у него было чисто, тепло и приютно, но только со смерти жены у него было везде тихо и пусто. Тишина этого домика не зналась со скукою, но и не знала оживления, которое снова внесла
в него с
собою Женни.
— У нас теперь, — хвастался мещанин заезжему человеку, — есть купец Никон Родионович, Масленников прозывается, вот так человек! Что ты хочешь, сейчас он с тобою может сделать; хочешь,
в острог тебя посадить — посадит; хочешь, плетюганами отшлепать или так
в полицы розгам отодрать, — тоже сичас он тебя отдерет. Два слова городничему повелит или записочку напишет, а ты ее, эту записочку, только представишь, — сичас тебя
в самом лучшем виде отделают. Вот какого
себе человека имеем!
Более
в целом городе не было ничего достопримечательного
в топографическом отношении, а его этнографическою стороною нам нет нужды обременять внимание наших читателей, поелику эта сторона не представляет
собою никаких замечательных особенностей и не выясняет положения действующих лиц
в романе.
Он добивался
себе какого-то особого уважения от Вязмитинова и Зарницына и, не получая оного, по временам строчил на них секретные ябеды
в дирекцию училищ.
Лиза как уехала
в Мерево, так там и засела. Правда,
в два месяца она навестила Гловацкую раза четыре, но и то, как говорится, приезжала словно жару хватить. Приедет утречком, посидит, вытребует к
себе Вязмитинова, сообщит ему свои желания насчет книг и домой собирается.
Женни старалась уверить
себя, что это
в ней говорит предубеждение, что Лиза точно та же, как и прежде, что это только
в силу предубеждения ей кажется, будто даже и Помада изменился.
Лиза встала
в одной рубашке, подошла неслышными шагами к висевшему на гвозде платью, вынула оттуда пачку с папиросами и зажгла
себе одну, а другую подала Женни.
Мы должны были
в последних главах показать ее обстановку для того, чтобы не возвращаться к прошлому и, не рисуя читателю мелких и неинтересных сцен однообразной уездной жизни, выяснить, при каких декорациях и мотивах спокойная головка Женни доходила до составления
себе ясных и совершенно самостоятельных понятий о людях и их деятельности, о
себе, о своих силах, о своем призвании и обязанностях, налагаемых на нее долгом
в действительном размере ее сил.
Женни не взяла ее к
себе по искренней, детской просьбе. «Нельзя», говорила. Мать Агния тоже говорила: «опомнись», а опомниться нужно было там же,
в том же вертепе, где кошек чешут и злят регулярными приемами через час по ложке.
Лизе самой было смешно, что она еще так недавно могла выходить из
себя за вздоры и биться из-за ничтожных уступок
в своем семейном быту.