Неточные совпадения
Ее мать, Софья Карловна Норк, тоже была немка русская, а не привозная; да и не только Софья Карловна, а даже ее-то матушка, Мальвина Федоровна, которую лет пятнадцать уже перекатывают по комнатам на особо устроенном кресле на высоких колесцах, так и
она и родилась и прожила весь свой век на острове.
Не говоря о том, что
она была хорошей женой, хозяйкою и
матерью,
она умела и продавать в магазине разные изделия токарного производства; понимала толк в работе настолько, что могла принимать всякие, относящиеся до токарного дела заказы, и — мало этого — на окне их магазина на большом белом листе шляпного картона было крупными четкими буквами написано на русском и немецком языках: здесь починяют, чистят, а также и вновь обтягивают материей всякие, дождевые и летние зонтики.
Приданым за Бертой Ивановной пошли: во-первых,
ее писаная красота и молодость, а во-вторых, доброе имя
ее матери, судя по которой практичный Фридрих Шульц ждал найти доброе яблочко с доброго дерева.
Для
матери и рассыпбвшейся пеплом бабушки этот ребенок был идолом; сестры в
ней не слыхали души; слуги любили
ее до безумия; а старый подмастерье Норка, суровый Герман Верман, даже часто отказывал себе в пятой гальбе пива единственно для того только, чтобы принести завтра фрейлейн Марье хоть апельсин, хоть два пирожных, хоть, наконец, пару яблок.
Одно только в
ней сызрана начало тревожить
ее мать и бабушку — это какой-то странный необъяснимый для них перелом в
ее характере, подготовленный, конечно,
ее слишком ранним развитием и совершившийся на девятом году
ее детской жизни.
Ни веселого хохота, ни детских игр не знала с этих пор Маня; все те, небольшие конечно, удовольствия, которые доставляла
ей мать,
она принимала с благодарностию, но они
ее вовсе не занимали.
Это были
ее мать и сестра Ида, а в дверях на кресле — Манина бабушка.
Она осталась навсегда доброю
матерью и хорошею хозяйкою, но с летами после мужа значительно располнела; горе и заботы провели у
нее по лбу две глубокие морщины; а торговые столкновения и расчеты приучили
ее лицо к несколько суровому, так сказать суходольному выражению, которое замечается почти у всех женщин, поставленных в необходимость лично вести дела не женского хозяйства.
Она знает, что
ее мать когда-то утонула оттого, что был когда-то человек, который любил
ее, потом разлюбил, «покинул и на женщине женился»; но как все это там? что там такое? какие это живые люди? как там, над водою, дышат? как любят и покидают? — все это
ей совершенно непонятно.
— Ну, ведь сердце, батюшка Фридрих Фридрихович, не щепка, а праздность, как вам должно быть из прописи известно, есть
мать всех заблуждений и пороков. Да и то ведь, что ж обманет… какой там обман?.. пошалит, то есть, безделицу — только и всего. Не убудет же
ее оттого, что кто-нибудь
ее отметит своим минутным вниманием.
…не внимая
Шепоту ближней толпы, развязала ремни у сандалий,
Пышных волос золотое руно до земли распустила;
Перевязь персей и пояс лилейной рукой разрешила;
Сбросила ризы с себя и, лицом повернувшись к народу,
Медленно, словно заря, погрузилась в лазурную воду.
Ахнули тысячи зрителей, смолкли свирель и пектида;
В страхе упав на колени, все жрицы воскликнули громко:
«Чудо свершается, граждане! Вот
она,
матерь Киприда!».
С этими словами
она собрала горстью набросанную на окне скорлупу, ссыпала
ее проворно в тарелку и быстро пошла навстречу
матери. Софья Карловна действительно в это время входила в дверь магазина.
Ида, кажется, этого только и добивалась:
она сейчас же обняла
мать и, держа
ее за плечи руками, говорила весело...
Это уж даже и неприятно, такое самообладание!» И мне на минуту показалось, что Ида Ивановна совсем не то, чем я
ее представлял себе; что
она ни больше, ни меньше как весьма практическая немка; имеет в виду поправить неловкий шаг сестры браком и, наконец, просто-напросто ищет зятя своей
матери…
Столбняковое состояние Софьи Карловны окончилось в минуту
ее прощания с гробом
матери:
она разрыдалась и заговорила.
Нечего делать, надо велеть молчать сердцу и брать в руки голову: я приготовляю
мать к тому, чтобы
она, для Маниной же пользы, согласилась позволить мне поместить сестру в частную лечебницу доктора для больных душевными болезнями».
Возвратись домой, Маня немножко сплакнула, поблагодарила
мать за
ее любовь и внимание и тихо заключилась в свою комнатку. С тех пор сюда не входил никто, кроме Иды, которая сообщала мне иногда по секрету, что Маня до жалости грустна и все-таки по временам тяжело задумывается.
У вас была худая
мать, Истомин, худая
мать;
она дурно вас воспитала, дурно, дурно воспитала! — докончила Ида, и, чего бы, кажется, никак нельзя было от
нее ожидать,
она с этим словом вдруг сердито стукнула концом своего белого пальца в красивый лоб Романа Прокофьича.
Что
мать моя?.. что
ее за жизнь теперь?..
— Молитесь лучше, чтобы вашей
матери прощен был тяжкий грех, что вам
она не вбила вон туда, в тот лоб и в сердце хоть пару добрых правил, что не внушила вам, что женщина не игрушка; и вот за то теперь, когда вам тридцать лет, — вам девушка читает наставления! А вы еще
ее благодарите, что вас
она, как мальчика, бранит и учит! и вы не смеете в лицо глядеть
ей, и самому себе теперь вы гадки и противны.
И, наконец, уж он велик и говорит
ей: «Ты, Анна Денман, ты была нужна мне; ты была моей силой; у нас теперь есть дом, и в палисадник окна, и с нами будет
мать твоя, и бабушка, и Ида…» И вновь толчок: проснулась бабушка, и встала с кресла, и пошла, и прокляла
ее…
Одному из таких несчастных постоянно грезилась
мать:
она подходила к нему, развязывала ворот у его рубашки и, крестя его лицо, шептала: «Христос с тобой, усни спокойно; а завтра…» Осужденный ни одного раза не мог дослушать, что обещала ему
мать «завтра».
Она стояла возле кресла
матери, которая, расстроившись смертью Вермана, совсем распадалась, сидела спустя руки и квохтала, как исслабевшая на гнезде куриная наседка.
Старушка с самого отъезда Мани во все тяжелые минуты своей жизни позволяла себе капризничать с Идою, как иногда больной ребенок капризничает с нежно любимой
матерью, отталкивая
ее руку и потом молча притягивая
ее к себе снова поближе.
Ида опять пристальнее и еще с большим удивлением поглядела через плечо на зятя и обернулась к
матери. Старушка провела рукою по руке, как будто
она зябла, и опять тихим голосом отвечала...
— Вместе живя, Берта, нужна постоянная деликатность; пойми ты — постоянная: кто не привык к этому — это очень нелегко, Берта. Твой муж — он, говоришь ты, добрый, родной, — я против этого не скажу ни слова, но он, например, недавно говорил же при
матери так, что
она как будто стара уж.
— А если бы мы жили у вас, и он бы сказал это, это была бы ужасная неделикатность. Ты не сердись — я не хочу неприятностей, — я говорю тебе, что он сказал это без умысла, но мне бы это показалось… могло бы показаться… что
мать моя в тягость, что он решил себе, что
ей довольно жить; а это б было для меня ужасно.
Через минуту madame Норк позвала
ее к себе. Девушка взошла и молча стала перед
матерью. Софья Карловна взяла
ее руки и сказала...
При такой заре, покуда не забрана половина облитого янтарем неба, в комнатах Иды и
ее матери держится очень странное освещение — оно не угнетает, как белая ночь, и не радует, как свет, падающий лучом из-за тучи, а оно приносит с собою что-то фантасмагорическое: при этом освещении изменяются цвета и положения всех окружающих вас предметов: лежащая на столе головная щетка оживает, скидывается черепахой и шевелит своей головкой; у старого жасмина вырастают вместо листьев голубиные перья; по лицу сидящего против вас человека протягиваются длинные, тонкие, фосфорические блики, и хорошо знакомые вам глаза светят совсем не тем блеском, который всегда вы в них видели.
Ида знала всю прихотливость этого освещения; любуясь его причудами,
она посмотрела вокруг себя на стены, на цветы, на картины, на Манин портрет, на усаживавшуюся на жердочке канарейку: все было странно — все преображалось. Ида оглянулась на
мать: лицо Софьи Карловны, лежавшей с закрытыми веками, было словно освещенный трафарет, на котором прорезаны линии лба, носа, губ, а остальное все темно.
«Да, закрывается небо, и отошедшие души спешат, чтоб не скитаться до утра у запертой двери», — подумала Ида и с этой мыслью невольно вздрогнула:
ей показалось, что в это мгновение
ее тихая
мать тоже стоит у порога той двери, откуда блистает фантастический свет янтаря, догорев над полуночным краем.
Это было событие, давшее много чистых и теплых минут семейству Шульца и особенно Иде и
ее матери.
И
она так и осталась с прекрасными локонами, которые еще не скоро поседеют, чтобы довести сходство Иды с
матерью до неразделимого подобия.
Не нянькины сказки, а полные смысла прямого ведутся у Иды беседы. Читает
она здесь из Плутарха про великих людей; говорит
она детям о
матери Вольфганга Гете; читает им Смайльса «Self-Help» [«Самопомощь» (англ.)] — книгу, убеждающую человека «самому себе помогать»; читает и про тебя, кроткая Руфь, обретшая себе, ради достоинств души своей, отчизну в земле чуждой.