Неточные совпадения
Но
у меня
есть другая история, которую я вознамерился рассказать вам, и эта-то история такова, что когда я о ней думаю или, лучше сказать, когда я начинал думать об одном лице, замешанном в эту историю и играющем в ней столь важную роль, что без него
не было бы и самой истории, я каждый раз совершенно невольно вспоминаю мою девочку на ходулях.
Один раз летом возвращался я откуда-то из-за Невы; погода
была ясная и жаркая; но вдруг с Ладоги дохнул ветер; в воздухе затряслось, зашумело; небо нахмурилось, волны по Неве сразу метнулись, как бешеные; набежал настоящий шквал, и ялик, на котором я переправлялся к Румянцевской площади, зашвыряло так, что я едва держался, а
у гребца то одно, то другое весло,
не попадая в воду и сухо вертясь в уключинах, звонко ударялось по бортам.
— А ни
у кого
у вас нет такой жены, да и ни
у кого
не может
быть такой жены, — добавляло оно, следя за плававшей лебедью Бертой Ивановной. — А вот посмотрите, какой еще я куплю моей Бертиньке дом — так тоже
у вас ни
у кого и дома такого никогда
не будет.
Рост
у нее
был прекрасный и фигура очень стройная, так что, глядя сзади на ее роскошные плечи, гибкую талию и грациозную шейку, на которой
была грациозно поставлена пропорциональная головка, обремененная густейшими русыми волосами, можно
было держать пари, что перед вами женщина,
не раз заставлявшая усиленно биться
не одно мужское сердце; но стоило Иде Ивановне повернуться к вам своим милым и даже, пожалуй, красивым лицом, и вы сейчас же спешили взять назад составившееся
у вас на этот счет предположение.
У Иды Ивановны
был высокий, строгий профиль, почти без кровинки во всем лице; открытый, благородный лоб ее
был просто прекрасен, но его ледяное спокойствие действовало как-то очень странно; оно
не говорило: «оставь надежду навсегда», но говорило: «прошу на благородную дистанцию!» Небольшой тонкий нос Иды Ивановны шел как нельзя более под стать ее холодному лбу; широко расставленные глубокие серые глаза смотрели умно и добро, но немножко иронически; а в бледных щеках и несколько узеньком подбородке
было много какой-то пассивной силы, силы терпения.
Жило семейство Норков как нельзя тише и скромнее. Кроме каких-то двух старушек и пастора Абеля,
у них запросто
не бывал никто. С выходом замуж Берты Ивановны, которая поселилась с своим мужем через два дома от матери, ежедневным их посетителем сделался зять. Шульц вместе с женою навещал тещину семью аккуратно каждый вечер и
был настоящим их семьянином и сыном Софьи Карловны. Потом в доме их, по известному читателям случаю, появился я, и в тот же день, вслед за моим выходом, Шульц привез художника Истомина.
Минуту, кажется, трудно
было улучить такую, когда б
у него
не была в гостях какая-нибудь женщина, и все это
были женщины комильфотные — «дамы сильных страстей и густых вуалей».
— А
не пьют ли
у вас в деревне в это время водки?
— Ручки весьма изрядные, — отвечал, тщательно повязывая перед зеркалом галстук, Истомин. — Насчет этих ручек
есть даже некоторый анекдот, — добавил он, повернувшись к Шульцу. —
У этой барыни муж дорогого стоит.
У него руки совсем мацерированные: по двадцати раз в день их моет; сам ни за что почти
не берется, руки никому
не подает без перчатки и уверяет всех, что и жена его
не может дотронуться ни до чьей руки.
— А я, Марья Ивановна,
не знал, что сегодня день вашего рождения и что я вас увижу нынче, — начал Истомин. — Я принес вам то, что
у меня
было дома, и вы тоже
будете так снисходительны — возьмете это от меня на память о моем знакомстве с вами и о вашем совершеннолетии.
По мифологии,
у них тоже
есть совершеннолетие, до которого молодая русалка
не может всплыть над водою, — начал мягко и приятно рассказывать Истомин.
Она плавала в глубине, видала, как в воду опускается столб лунного света, слышала на берегах шум другой жизни; над головою ее пробегали корабли, отрезавшие лунный свет от дна речного; но она ничего, решительно ничего
не видала, кроме того, что там
есть у них под водою.
Если брать мерилом дружбы деньги, что, может статься,
будет и
не совсем неосновательно, то если бы Истомин попросил
у Шульца взаймы на слово десять тысяч рублей, Шульц бы только обрадовался возможности услужить ими своему другу; если бы
у него на этот случай
не было в руках таких денег, то он достал бы их для друга со дна моря.
У него с рода-родясь
не было никаких друзей, а
были у него только кое-какие невзыскательные приятели, с которыми он, как, например, со мною,
не был ничем особенно связан, так что могли мы с ним, я думаю, целый свой век прожить в ладу и в согласии вместе, а могли и завтра, без особого друг о друге сожаления, расстаться хоть и на вечные времена.
— Это верно так, что от карахтер. Вот
будем говорить, чиновник —
у него маленькие обстоятельства, а он женится; немецкий всякий женится; полковой офицер женится, а прочий такой и с хороший обстоятельство, а
не женится. Наш немецкий художник женится, а русский художник
не женится.
— Да, копилку, и очень красивая копилка; и
у вас всегда все пуговицы к рубашкам пришиты, и вы можете спать всегда
у белого плечика. — Чудесно!! И всему этому так и
быть следует, голубчик.
У Берты Ивановны Шульц
есть дом — полная чаша;
у Берты Ивановны Шульц — сундуки и комоды ломятся от уборов и нарядов;
у Берты Ивановны Шульц — муж, нежнейший Фридрих, который много что скажет: «Эй, Берта Ивановна, смотрите, как бы мы с вами
не поссорились!» Берта Ивановна вся куплена.
Через полчаса я видел, как Истомин, будто ни в чем
не бывало, живо и весело ходил по зале. С обеих сторон
у его локтей бегали за ним две дамы: одна
была та самая, что курила крепкую сигару и спорила, другая — мне вовсе незнакомая. Обе они залезали Истомину в глаза и просили
у него позволения посетить его мастерскую, от чего он упорно отказывался и, надо полагать, очень смешил их, потому что обе они беспрестанно хохотали.
— Эх вы, господа! господа! ветер
у вас еще все в голове-то ходит, — проговорила в ответ мне Ида Ивановна. — Нет, в наше время молодые люди совсем
не такие
были.
— А такие
были молодые люди — хорошие, дружные; придут, бывало, вечером к молодой девушке да сядут с ней
у окошечка, начнут вот вдвоем попросту орешки грызть да рассказывать, что они днем видели, что слышали, — вот так это молодые люди
были; а теперь я уж
не знаю, с кого детям и пример брать.
— Да; так вы представьте себе, Роман Прокофьич, девять месяцев кряду, каждую ночь, каждую ночь мне все снилось, что меня какой-то маленький ребенок грудью кормит. И что же бы вы думали? родила я Идочку, как раз вот, решительно как две капли воды то самое дитя, что меня кормило… Боже мой! Боже мой! вы
не знаете, как я сокрушаюсь о моем счастье! Я такая счастливая, такая счастливая мать, такие
у меня добрые дети, что я боюсь, боюсь…
не могу я
быть спокойна. Ах,
не могу
быть спокойна!
Таким это
было горем для моего знакомого, что
у него чуть
не развилась настоящая nostalgia [Тоска (греч.)] со всеми явлениями рекрутской тоски по родине.
Прошли с тех пор целые годы, а он все, глядишь, при каком-нибудь разговоре о хороших вещах и заговорит: «нет, вот, господа,
был у меня один раз халат, так уж никогда
у меня такого халата
не будет — мягонький, приятный!»
Ужасно тяжело
было мне всех их видеть и думать: «ах, друзья,
не знаете вы, какая над вами беда рухнула!» Что же касается до самой Мани, то кроткая, всегда мало говорившая, всегда молчаливая девушка ничем
не выдавала своего душевного состояния: она только прозрачнела, слегка желтела, как топаз, и Софья Карловна
не раз при мне печалилась, что
у Мани волосы начали ужасно сечься и падать.
Я очень хорошо чувствовал, что это
не было со стороны Иды холодным равнодушием к характеру наших отношений, а сдавалось мне, что она как будто видела меня насквозь и понимала, что я
не перестал любить их добрую семью, а только неловко мне бывать
у них чаще.
Раз как-то, посреди лета, я
не был у Норков кряду с месяц и думал, что как бы мы уж и в самом деле
не разошлись вовсе.
Маня выпустила мою руку и села в кресло. Я опустил
у окон шторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо
у нее
было не бледно, а бело, как
у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
Он возвратился ночью часу во втором необыкновенно веселый и лег
у меня на диване, потому что его квартира еще
не была приведена в порядок.
— Да; она очень хочет вас видеть, и завтра вечером
у них, кроме Иды Ивановны, никого
не будет дома, — сказал я, возвращая Истомину Манину записку.
Я выглянул в окно и увидал на кухонном крыльце Вермана. Истомина уж
не было и помину. Соваж стоял с взъерошенными волосами, и в левой руке
у него
было другое полено.
— Может
быть… Простите, пожалуйста; я
не для разговоров к вам пришел…
у меня горло сдавливает, господин Истомин.
— Ну, однако, довольно, monsieur Истомин, этой комедии. Унижений перед собой я
не желаю видеть ничьих, а ваших всего менее; взволнована же я, вероятно,
не менее вас. В двадцать четыре года выслушать, что я от вас выслушала, да еще так внезапно, и потом в ту пору, когда семейная рана пахнет горячей кровью, согласитесь, этого нельзя перенесть без волнения. Я запишу этот день в моей библии; заметьте и вы его на том, что
у вас
есть заветного.
— Ни жизни и ни чести я
у вас
не попрошу. Садитесь и пишите, что я вам
буду говорить.
И он
не договорил, что он видел, еще более потому, что в это время стоявшего против дверей конюха кто-то ужасно сильно толкнул кулаком в брюхо и откинул его от стены на целую сажень. Слесарный ученик отлетел еще далее и вдобавок чрезвычайно несчастливо воткнулся головою в кучу снега, которую он сам же и собрал, чтобы слепить здесь белого великана,
у которого в пустой голове
будет гореть фонарь, когда станут расходиться по домам гости.
— Они вошли, — говорила madame Шмидт. — Он такой, как этот черт, который нарисован в Кельне. Ты, может
быть,
не видал его, но это все равно: он маленький, голова огромная, но волосы все вверх. Я полагаю, что он непременно должен
есть сырое мясо, потому что
у него глаза совершенно красные, как
у пьяного француза. Фи, я терпеть
не могу французов.
— А Роберт Вейс, который должен
был играть на фортепиано, ушел к советнику… и он
был пьян к тому же. Да! я и забыла тебе сказать, что с ним приехала его жена. Она из России. Она очень недурна, но я думаю, что она глупа, и после я в этом еще более убедилась.
У нее, во-первых, нет роста; она совершенно карманная женщина. Я думаю, это вовсе
не должно нравиться мужчинам. Хотя
у мужчин бывают очень дикие вкусы, но большой рост все-таки очень важное дело.
Есть много женщин, которым, как тебе,
не посчастливилось
у очага, и они
не изнывали духом, они себе
у бога
не просили смерти и
не пошли путем лукавым.
Да, Мария, когда семейство садится
у этого камина и мать, читая добрую книгу детям, ведет их детскую фантазию по девственным лесам, через моря, через горы, к тем жалким дикарям, которые
не знают ни милосердия, ни правды, тогда над ярким огоньком вверху, — я это сам видал в
былые годы, — тогда является детям старушка, в фланелевом капоте, с портфеликом
у пояса и с суковатой палочкой в руке.
Самого хозяина здесь
не было: он с кривым ножом в руках стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что
у него беспрестанно моргали его красные глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. «Отче! — шептал он. —
Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!»
Этот крик имеет в себе что-то божественное и угнетающее.
У кого
есть сердечная рана, тот
не выносит этого крика, он ее разбередит. Убийцы Ивика, закопанного в лесу, вздрогнули при этих звуках и сами назвали дела свои.
Прошла неделя, Вермана схоронили; Шульц перебрался в свой дом, над воротами которого на мраморной белой доске
было иссечено имя владельца и сочиненный им для себя герб. Шульц нигде
не хлопотал об утверждении ему герба и
не затруднялся особенно его избранием; он, как чисто русский человек, знал, что «
у нас в Разсеи из эстого просто», и изобразил себе муравейник с известной надписью голландского червонца: «Concordia res parvae crescunt». [При согласии и малые дела вырастают (лат.).]
— А если бы мы жили
у вас, и он бы сказал это, это
была бы ужасная неделикатность. Ты
не сердись — я
не хочу неприятностей, — я говорю тебе, что он сказал это без умысла, но мне бы это показалось… могло бы показаться… что мать моя в тягость, что он решил себе, что ей довольно жить; а это б
было для меня ужасно.
— Да, согласись. Где нам теперь искать другого подмастерья? Я старая, ты девушка… похлопотали…
У нас свое
есть — мы в тягость им
не будем. Дай ручку — согласись.
Шульц собственноручно поставил этот картон на окно,
у которого обыкновенно помещалась за прилавком Ида. Далеко можно
было читать эту вывеску и имя негоцианта Шульца. Впрочем, вывеска эта
не принесла никакой пользы. Преемников госпоже Норк Шульц отыскал без помощи вывески и сам привел их к теще. Заведение, квартира, готовый товар и мебель — все
было продано разом. Старушка удержала за собою только одну голубую мебель, к которой она привыкла.
— Что ж им торомошиться-то больше? — рассуждал он. — Слава богу,
есть своя изба, хоть плохенькая, да собственная, авось разместимся. — Он понизил голос до тона глубокой убедительности и заговорил: — Я ведь еще как строил, так это предвидел, и там, помилуйте, вы посмотрите ведь, как я для них устроил. Ведь
не чужие ж в самом деле, да, наконец,
у них ведь и свое
есть.
Не было вождей
у Израиля, ни одного
не было, пока
не восстала я, Девора, пока
не восстала я, мать народа моего».