Неточные совпадения
На судне
все разделяли это мнение, и один из пассажиров, человек склонный к философским обобщениям и политической шутливости, заметил, что он никак не может понять: для чего это неудобных в Петербурге людей принято отправлять куда-нибудь в более или менее отдаленные места, от чего, конечно, происходит убыток казне на их провоз, тогда как тут
же, вблизи столицы, есть на Ладожском берегу такое превосходное место, как Корела, где любое вольномыслие и свободомыслие не могут устоять перед апатиею населения и ужасною скукою гнетущей, скупой природы.
Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся,
все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные, а впереди их горделивый стратопедарх в таком
же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда
все и скачут, а на знамени змей.
— Да потому, что как
же наверное сказать, когда я
всей моей обширной протекшей жизненности даже обнять не могу?
От родительницы своей я в самом юном сиротстве остался и ее не помню, потому как я был у нее молитвенный сын, значит, она, долго детей не имея, меня себе у бога
все выпрашивала и как выпросила, так сейчас
же, меня породивши, и умерла, оттого что я произошел на свет с необыкновенною большою головою, так что меня поэтому и звали не Иван Флягин, а просто Голован.
«Ну, мало чего нет, — отвечаю. — Что
же мне теперь с тобой делать? Ведь я это не нарочно. Да и чем, — говорю, — тебе теперь худо? Умер ты, и
все кончено».
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда
же, как монах советовал, в монастырь проситься; а я, сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и тем первое самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к другой,
все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока
все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
Я подумал-подумал, что тут делать: дома завтра и послезавтра опять
все то
же самое, стой на дорожке на коленях, да тюп да тюп молоточком камешки бей, а у меня от этого рукомесла уже на коленках наросты пошли и в ушах одно слышание было, как надо мною
все насмехаются, что осудил меня вражий немец за кошкин хвост целую гору камня перемусорить.
Просто терпения моего не стало, и, взгадав
все это, что если не удавиться, то опять к тому
же надо вернуться, махнул я рукою, заплакал и пошел в разбойники.
Потому муж мой, как сам, говорит, знаешь, неаккуратной жизни, а этот с этими… ну, как их?., с усиками, что ли, прах его знает, и очень чисто, говорит, он завсегда одевается, и меня жалеет, но только
же опять я, говорит, со
всем с этим все-таки не могу быть счастлива, потому что мне и этого дитя жаль.
— Совсем, мол, я не каменный, а такой
же, как
все, костяной да жильный, а я человек должностной и верный: взялся хранить дитя и берегу его.
Он огорчился,
весь покраснел, да на меня; но мне, сами можете видеть мою комплекцыю, — что
же мне с форменным офицером долго справляться; я его так слегка пихнул, он и готов: полетел и шпоры вверх задрал, а сабля на сторону отогнулася. Я сейчас топнул, на эту саблю его ногой наступил и говорю...
Всю дорогу я с этими своими с новыми господами
все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли
же это я сделал, что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, «вы» говорит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать: куда теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан мне говорит...
«Шабаш, — думаю, — пойду в полицию и объявлюсь, но только, — думаю, — опять теперь то нескладно, что у меня теперь деньги есть, а в полиции их
все отберут: дай
же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с кренделями в трактире попью в свое удовольствие».
— Что
же, мол, такое нутрём? — я вижу одно, что сидит он прямо, и
весь рот открыл, и воздух в себя шибко забирает.
— Чему
же еще быть?
все кончено.
«Ну, — говорю, — легко ли мне обязанность татарчат воспитывать. Кабы их крестить и причащать было кому, другое бы еще дело, а то что
же: сколько я их ни умножу,
все они ваши
же будут, а не православные, да еще и обманывать мужиков станут, как вырастут». Так двух жен опять взял, а больше не принял, потому что если много баб, так они хоть и татарки, но ссорятся, поганые, и их надо постоянно учить.
Живу, как статуй бесчувственный, и больше ничего; а иногда думаю, что вот
же, мол, у нас дома в церкви этот самый отец Илья, который
все газетной бумажки просит, бывало, на служении молится «о плавающих и путешествующих, страждущих и плененных», а я, бывало, когда это слушаю,
все думаю: зачем? разве теперь есть война, чтобы о пленных молиться?
А вот теперь и понимаю, зачем этак молятся, но не понимаю, отчего
же мне от
всех этих молитв никакой пользы нет, и, по малости, сказать, хоша не неверую, а смущаюсь, и сам молиться не стал.
Я думаю: «Ну, что
же на это роптать: они люди должностные, и, может быть, им со мною неловко иначе при татарах обойтися», — и оставил, а выбрал такой час, что они были одни в особливой ставке, и кинулся к ним и уже со
всею откровенностью им
все рассказал, что самую жестокую участь претерпеваю, и прошу их...
— А что
же, — говорят, —
все равно, сыне, где пропадать, а ты молись: у бога много милости, может быть, он тебя и избавит.
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая
же, мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть не могли; как взглянули, сейчас
все умирали, через что бог позвал его перед самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви! то хорошо, что ты такой ученый, но только то нехорошо, что чрез тебя,
все мои жидки могут умирать.
«Что
же: еще одна минута, и я вас
всех погублю, если вы не хотите в моего бога верить».
«Как
же, — говорю, — ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому,
всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, — говорю, — не хочу я с тобою… я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь».
— Да опять
все по той
же, по конской части. Я пошел с самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг и еще бы лучше мог распорядиться, если бы не один предмет.
А мне мужика, разумеется, жаль, потому ему на оморочной лошади нельзя будет работать, так как она кувырнет, да и
все тут, а к тому
же я цыганов тогда смерть ненавидел через то, что от первых от них имел соблазн бродить, и впереди, вероятно, еще иное предчувствовал, как и оправдалось.
Мне
же она так по вкусу пришла, что я даже из конюшни от нее не выходил и
все ласкал ее от радости.
— А то, что какое
же мое, несмотря на
все это, положение? Несмотря на
все это, я, — говорит, — нисколько не взыскан и вышел ничтожеством, и, как ты сейчас видел, я ото
всех презираем. — И с этими словами опять водки потребовал, но на сей раз уже велел целый графин подать, а сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит...
— Что
же, мол, это такое? Что ты в кровать не попадешь, это понятно, потому что
все пить ищешь; но чтобы христианские чувства тебе не позволяли этаку вредную пакость бросить, этому я верить не хочу.
— Ну так не робей
же, — говорит, — это
все дело моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю:
все с тебя сниму.
— Что
же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечен? Будет с тебя того, что ты
все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой ходишь.
И пошли. Идем оба, шатаемся, но
всё идем, а я не знаю куда, и только вдруг вспомню, что кто
же это такой со мною, и опять говорю...
Ну, а лучше, мол, попробовать… зайду посмотрю, что здесь такое: если тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а если это только обольщение глаз, а не живые люди… так что
же опасного? я скажу: «Наше место свято: чур меня» — и
все рассыпется.
А она меня опять поцеловала, и опять то
же самое осязание: как будто ядовитою кисточкою уста тронет и во
всю кровь до самого сердца болью прожжет.
Исправник толстый-претолстый, и две дочери у него были замужем, а и тот с зятьями своими тут
же заодно пыхтит, как сом, и пятками месит, а гусар-ремонтер, ротмистр богатый и собой молодец, плясун залихватский,
всех ярче действует: руки в боки, а каблуками навыверт стучит, перед
всеми идет — козырится, взагреб валяет, а с Грушей встренется — головой тряхнет, шапку к ногам ее ронит и кричит: «Наступи, раздави, раскрасавица!» — и она…
«Тьфу ты, — думаю, — черт
же вас
всех побирай!» — скомкал их
всех в кучку, да сразу их
все ей под ноги и выбросил, а сам взял со стола бутылку шампанского вина, отбил ей горло и крикнул...
Князь кричит: «Иван Северьяныч!» А я откликаюсь: «Сейчас!» — а сам лазию во
все стороны и
все не найду края, и, наконец, думаю: ну, если слезть нельзя, так я
же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: «Давай огня скорей!»
Я тихонечко опустился у порожка на пол, тоже подобрал под себя ноги и сижу, гляжу на нее. Тихо настало так, что даже тощо делается. Я сидел-сидел, индо колени разломило, а гляну на нее, она
все в том
же положении, а на князя посмотрю: вижу, что он от томноты у себя
весь ус изгрыз, а ничего ей не говорит.
— Чем
же они плохи? Слава богу, живете как надо, и
все у вас есть.
— Как, — говорит, — вы, мой полупочтеннейший, глупы, «
все есть»? что
же это такое у меня есть?
Он сейчас
же этого не стерпел и коней бросил да давай что попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную мастерскую завел, и
все от
всего убытки и долги, а более
всего расстройство в характере…
Я было сейчас
же и поднялся, чтобы на кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила
все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит...
— Ну, князь, я
все сделала, как вы хотели; скажите
же теперь, что у вас за дело такое ко мне? А он отвечает...
— Что
же это, — спрашивает князь, — стало быть, без разговора
все начистоту выкладать?
Я так и ахнул и кинулся: где
же Груша? а про нее никто и не ведает; и люди-то в прислуге
все новые, наемные и прегордые, так что и доступу мне прежнего к князю нет.
— Сестрица моя, моя, — говорю, — Грунюшка! откликнись ты мне, отзовись мне; откликнися мне; покажися мне на минуточку! — И что
же вы изволите думать: простонал я этак три раза, и стало мне жутко, и зачало
все казаться, что ко мне кто-то бежит; и вот прибежал, вокруг меня веется, в уши мне шепчет и через плеча в лицо засматривает, и вдруг на меня из темноты ночной как что-то шаркнет!.. И прямо на мне повисло и колотится…
«Какие, — говорит, — такие дела? Отчего
же их прежде не было? Изумруд ты мой бралиянтовый!» — да и протягивает опять руки, чтобы его обнять, а он наморщился и как дернет ее изо
всей силы крестовым шнурком за шею…
— Знаю я, Иван Северьяныч,
все знаю и разумею; один ты и любил меня, мил-сердечный друг мой, ласковый. Докажи
же мне теперь твою последнюю любовь, сделай, что я попрошу тебя в этот страшный час.
«Что
же, — отвечаю, — мне
все равно: я своему ангелу Ивану Предтече буду молитвить, а называться я могу всячески, как вам угодно».
«Чего
же мне лучше этого случая ждать, чтобы жизнь кончить? благослови, господи, час мой!» — и вышел, разделся, «Отчу» прочитал, на
все стороны начальству и товарищам в землю ударил и говорю в себе: «Ну, Груша, сестра моя названая, прими за себя кровь мою!» — да с тем взял в рот тонкую бечеву, на которой другим концом был канат привязан, да, разбежавшись с берегу, и юркнул в воду.
— Как же-с; не раз говорил; да что
же, когда справок нет… не верят, так и в монастырь светскую ложь занес, и здесь из благородных числюсь. Да уже
все равно доживать: стар становлюсь.