Неточные совпадения
Носил он меня, сердечный, носил, а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы
стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю,
уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул.
Должность нелегкая; за дорогу, бывало, несколько раз такие перемены происходят, то слабеешь, то исправишься, а дома от седла совсем
уже как неживого отрешат, положат и
станут давать хрен нюхать; ну а потом привык, и все это нипочем сделалось; еще, бывало, едешь, да все норовишь какого-нибудь встречного мужика кнутом по рубахе вытянуть.
Я с ним и забавлялся — все его этим голубенком дразню; да потом как
стал пичужку назад в гнездо класть, а он
уже и не дышит.
Я
уже, знаете, на возрасте-то поругиваться
стал.
Но он хоть силой плох, но отважный был офицерик: видит, что сабельки ему у меня
уже не отнять, так распоясал ее, да с кулачонками ко мне борзо кидается… Разумеется, и эдак он от меня ничего, кроме телесного огорчения, для себя не получил, но понравилось мне, как он характером своим был горд и благороден: я не беру его денег, и он их тоже не
стал подбирать.
Я все эти его любопытные примеры на ум взял и сам вглядываюсь и в Чепкуна и в Бакшея, и все мне
стало и самому понятно, что Бакшей непременно свалится, потому что у него
уже и глазища совсем обостолопели и губы веревочкой собрались и весь оскал открыли…
Истинно не солгу скажу, что он даже не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось. Я этакой легкости сроду не видал и не знал, как сего конька и ценить, на какие сокровища и кому его обречь, какому королевичу, а
уже тем паче никогда того не думал, чтобы этот конь мой
стал.
«Тьфу вы, подлецы!» — думаю я себе и от них отвернулся и говорить не
стал, и только порешил себе в своей голове, что лучше
уже умру, а не
стану, мол, по вашему совету раскорякою на щиколотках ходить; но потом полежал-полежал, — скука смертная одолела, и
стал прионоравливаться и мало-помалу пошел на щиколотках ковылять. Но только они надо мной через это нимало не смеялись, а еще говорили...
А он мало спустя опять зашипел, да
уже совсем на другой манер, — как птица огненная, выпорхнул с хвостом, тоже с огненным, и огонь необыкновенно какой, как кровь красный, а лопнет, вдруг все желтое сделается и потом синее
станет.
— Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да
уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие
стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
Я и еще одну позволил и сделался очень откровенный: все им рассказал: откуда я и где и как пребывал. Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и все мне так радостно было, что я опять на святой Руси, но только под утро этак,
уже костерок
стал тухнуть и почти все, кто слушал, заснули, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне...
Графиня, которая меня за кошкин хвост сечь приказывала,
уже померла, а один граф остался, но тоже очень состарился, и богомольный
стал, и конскую охоту оставил.
На меня все оглядываться
стали, что я их своими подарками ниже себя ставлю; так что им даже совестно после меня класть, а я решительно
уже ничего не жалею, потому моя воля, сердце выскажу, душу выкажу, и выказал.
Тут
уже за третьего парою и мало
стало охотников, потому что видимо всем, что это не война, а просто убийство, а наказать злодеев надобно.
Тут татарам меня
уже бить нельзя, потому что я как раз под ущельем
стал, и чтобы им стрелять в меня, надо им из щели высунуться, а наши их с того берега пулями как песком осыпают.
— Как же-с: в двух переменах танцевать надо и кувыркаться, а кувыркнуться страсть неспособно, потому что весь обшит лохматой шкурой седого козла вверх шерстью; и хвост долгий на проволоке, но он постоянно промеж ног путается, а рога на голове за что попало цепляются, а годы
уже стали не прежние, не молодые, и легкости нет; а потом еще во все продолжение представления расписано меня бить.
— Совсем без крова и без пищи было остался, но эта благородная фея меня питала, но только мне совестно
стало, что ей, бедной, самой так трудно достается, и я все думал-думал, как этого положения избавиться? На фиту не захотел ворочаться, да и к тому на ней
уже другой бедный человек сидел, мучился, так я взял и пошел в монастырь.
— Как же-с; не раз говорил; да что же, когда справок нет… не верят, так и в монастырь светскую ложь занес, и здесь из благородных числюсь. Да
уже все равно доживать: стар
становлюсь.
— Долго-с; и все одним измором его, врага этакого, брал, потому что он другого ничего не боится: вначале я и до тысячи поклонов ударял и дня по четыре ничего не вкушал и воды не пил, а потом он понял, что ему со мною спорить не ровно, и оробел, и слаб
стал: чуть увидит, что я горшочек пищи своей за окно выброшу и берусь за четки, чтобы поклоны считать, он
уже понимает, что я не шучу и опять простираюсь на подвиг, и убежит. Ужасно ведь, как он боится, чтобы человека к отраде упования не привести.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно,
стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
Неточные совпадения
Бобчинский. А я так думаю, что генерал-то ему и в подметки не
станет! а когда генерал, то
уж разве сам генералиссимус. Слышали: государственный-то совет как прижал? Пойдем расскажем поскорее Аммосу Федоровичу и Коробкину. Прощайте, Анна Андреевна!
Уж звезды рассажалися // По небу темно-синему, // Высоко месяц
стал. // Когда пришла хозяюшка // И
стала нашим странникам // «Всю душу открывать…»
Уж налились колосики. // Стоят столбы точеные, // Головки золоченые, // Задумчиво и ласково // Шумят. Пора чудесная! // Нет веселей, наряднее, // Богаче нет поры! // «Ой, поле многохлебное! // Теперь и не подумаешь, // Как много люди Божии // Побились над тобой, // Покамест ты оделося // Тяжелым, ровным колосом // И
стало перед пахарем, // Как войско пред царем! // Не столько росы теплые, // Как пот с лица крестьянского // Увлажили тебя!..»
— Коли всем миром велено: // «Бей!» —
стало, есть за что! — // Прикрикнул Влас на странников. — // Не ветрогоны тисковцы, // Давно ли там десятого // Пороли?.. Не до шуток им. // Гнусь-человек! — Не бить его, // Так
уж кого и бить? // Не нам одним наказано: // От Тискова по Волге-то // Тут деревень четырнадцать, — // Чай, через все четырнадцать // Прогнали, как сквозь строй! —
— Больно лаком
стал! — кричали они, — давно ли Аленку у Митьки со двора свел, а теперь поди-кось
уж у опчества бабу отнять вздумал!