Неточные совпадения
К тому времени, когда я приехал в Киев, старик Шиянов уже
не жил
на свете, и даже о былом его значении ничего обстоятельного
не говорили; так я, собственно, и до сих пор
не знаю,
чем и в каком роде был знаменит Шиянов; но
что он был все-таки знаменит — этому я всегда верил так же православно, как приял это в Орле от его родственников, увлекших меня обольстительными рассказами о красоте Киева и о поэтических прелестях малороссийской жизни.
На базаре Берлинского все знали и все ему повиновались,
не только за страх, но и за совесть, потому
что молва громко прославляла «печерского Кесаря», и притом рисовала его в весьма привлекательном народно-героическом жанре.
Берлинский будто бы ходил во дворец, и результатом этого был тот паек или «прибавок» к пенсии, которым «печерский Кесарь» всех соседей обрадовал и сам очень гордился. Однако и с прибавкою Берлинский часто
не мог покрывать многих, самых вопиющих нужд своей крайне скромной жизни
на Печерске. Но так как все знали,
что он «имеет пенсию с прибавком», то «Кесарь»
не только никогда
не жаловался
на свои недостатки, а, напротив, скрывал их с большою трогательностию.
В обществе было несколько молодых в тогдашнее время врачей, и все согласно утверждали,
что таких универсальных средств действительно нет, —
что на одного больного действует одно лекарство,
на другого — другое, а есть такие несчастные,
на которых ничто
не действует, «пока само пройдет».
Но средство это было такое капризное,
что, несмотря
на всю его полезность, оно могло быть употребляемо
не всяким и
не во всех случаях.
Жила-была, будто, «бибиковская теща», дама «полнищая и преогромная», и приехала она, будто,
на лето к себе в деревню, где-то неподалеку от Киева. В Киев ей Бибиков въезжать
не позволял «по своему характеру», потому
что он «насчет женского сословия заблуждался и с тещею
не хотел об этом разговаривать, чтобы она его
не стала стыдить летами, чином и убожеством» (так как у него одна рука была отнята).
— Остановись, прохожий, никуда
не гожий, и объясни мне своей рожей,
не выходивши из прихожей:
на чем ты сюда приехал, и есть ли там третье сидение, чтобы еще одного человека посадить.
— В таком разе, хоть
не знаю,
что такое «повертон», но я
на все согласна.
Только удивительного коня этого нельзя было ввести в Киев, а надо было его где-то скрывать, потому
что он был самый лучший
на всем Орловском заводе и Бибикову хотелось его иметь, но благодарная теща сказала: «
На что он ему? Какой он воин!» — и подарила коня Берлинскому, с одним честным словом, чтобы его в «бибиковское царство»
не вводить, а содержать «
на чужой стороне».
Об этом коне в свое время было много протолковано
на печерском базаре. Собственными глазами никто это прекрасное животное никогда
не видал, но все знали,
что он вороной без отметин, а ноздри огненные, и может скакать через самые широкие реки.
Печерские перекупки готовы были клясться,
что этот конь жил в таинственной глубокой пещере в Броварском бору, который тогда был до того густ,
что в нем еще водились дикие кабаны. А стерег коня там старый москаль, «хромой
на одно око». В этом
не могло быть ни малейшего сомнения, потому
что москаль приходил иногда
на базар и продавал в горшке табак «прочухрай», от которого как понюхаешь, так и зачихаешь. Ввести же коня в Киев нельзя было «по причине Бибика».
На самом же деле Бибиков
не только
не гнал и ни за
что не преследовал занимательного полковника, но даже едва ли
не благодетельствовал ему, насколько к тому была склонна его жесткая и мало податливая
на добро натура.
Кажется, Бибиков был даже чем-то полезен Берлинскому в устройстве его детей и вообще никогда
на него
не нападал, хотя, по весьма странной любви к сплетням и наушничеству, он знал очень многое о том,
что Берлинский
на его счет импровизировал.
Думали,
что он очень много может защитить; а это, в свою очередь, благоприятно отражалось
на делах шияновских развалин, которые Бибиков, по словам Сажина, называл «шияновскими нужниками», но зато их
не трогал — может, в самом деле из какого-нибудь доброго чувства к Берлинскому.
В служебном отношении, по части самовознаграждения, классик придерживался старой доброй системы — натуральной повинности. Денежных взяток классик
не вымогал, а взимал с прибывающих
на печерский базар возов «
что кто привез, с того и по штучке, — щоб никому
не було обиды». Если
на возу дрова, то дров по полену, капуста — то по кочану капусты, зерна по пригоршне и так все до мелочи, со всех поровну, «як от бога показано».
Платил ли
что Иван Дионисович за этот караван-сарай —
не знаю, но зато он делал дому всякие льготы, значительно возвышавшие репутацию «покойности» здешних, крайне плохих
на взгляд, но весьма богохранимых жилищ.
Чтобы добраться до этого, буквально сказать, молитвенного хлева, надо было пройти один двор, потом другой, потом завернуть еще во дворик, потом пролезть в закоулочек и оттуда пройти через дверь с блочком в дровяную закуточку. В этой закуточке был сквозной ход еще
на особый маленький дворишко, весь закрытый пупом поднявшеюся высокою навозною кучею, за которою по сторонам ничего
не видно. Куча была так высока,
что закрывала торчавшую из ее средины высокую шелковицу или рябину почти по самые ветви.
Гиезия мы знали несравненно ближе, потому
что этот, по молодости своей, сам к нам бился, и, несмотря
на то,
что «дедушка» содержал его в безмерной строгости и часто «началил» то лестовицей, то мокрой веревкой, отрок все-таки находил возможность убегать к нам и вел себя в нашем растленном круге
не совсем одобрительно.
Его насилу привели в себя и ободрили, уверяя,
что котлета сжарена из мяса человека зарезавшегося, но от этого с Гиезием чуть
не сделался второй обморок, и начались рвоты, так
что его насилу привели в порядок и
на этот раз уже стали разуверять,
что это было сказано в шутку и
что он ел мясо говяжье; но никакие слова
на него уже
не действовали. Он бегом побежал
на Печерск к своему старцу и сам просил «сильно его поначалить», как следует от страшного прегрешения.
И дорого это обошлось здоровью бедного парня: дней десять после этого происшествия мы его вовсе
не видали, а потом, когда он показался с ведром за плечами, то имел вид человека, перенесшего страшные муки. Он был худ, бледен и сам
на себя
не похож, а вдобавок долго ни за
что ни с кем
не хотел говорить и
не отвечал ни
на один вопрос.
Но
на дедушку отрок все-таки нимало
не роптал, ибо сознавал,
что «бит был во славу Божию», и надеялся через это более «с мирскими
не суетить и исправиться».
Несколько человек подвинулись к офицерам, которые,
не теряя ни малейшей тени серьезности, повторили свой вопрос братии, но никто из иноков тоже
не знал «отца Строфокамила». Один только сообразил,
что он, верно, грек, и посоветовал разыскивать его в греческом монастыре
на Подоле.
Одежде отвечала и обувь:
на ногах у старца были сапоги рыжие с мягкою козловою холявою, а в руках долгий крашеный костыль; но
что у него было
на голове посажено, тому действительно и описания
не сделаешь.
Шляпа представляла собою превысокий плюшевый цилиндр, с самым смелым перехватом
на середине и с широкими, совершенно ровными полями, без малейшего загиба ни
на боках, ни сзади, ни спереди. Сидела она
на голове словно рожон, точно как будто она
не хотела иметь ни с
чем ничего общего.
Пушки, отчищенные с неумолимою тщательностию, которою отличалось тогдашнее время, так ярко блестели
на солнце,
что надо было зажмуриться; потом двигалось еще что-то (теперь хорошенько
не помню), и, наконец, вдруг выдался просторный интервал, и в нем
на свободном просвете показалась довольно большая и блестящая группа.
Я посмотрел
на Пимыча и увидел,
что он стоит
на коленях и с непокрытою головою. Он буквально был вне себя: «огонь горел в его очах, и шерсть
на нем щетиной зрилась». Правая рука его с крепко стиснутым двуперстным крестом была прямо поднята вверх над головою, и он кричал (да,
не говорил, а во всю мочь, громко кричал...
И в это время, как он кричал, горячие слезы обильными ручьями лились по его покрытым седым мохом щекам и прятались в бороду… Волнение старца было так сильно,
что он
не выстоял
на ногах, голос его оборвался, он зашатался и рухнул
на лицо свое и замер… Можно бы подумать,
что он даже умер, но тому мешала его правая рука, которую он все-таки выправил, поднял кверху и все махал ею государю двуперстным сложением… Бедняк, очевидно, опасался, чтобы государь
не ошибся, как надо показать «небесное исповедание».
Я ехал в Киев повидаться с родными. Поезда ходили тогда еще
не совсем аккуратно, и в Курске приходилась довольно долгая остановка. Я когда-то езжал из Орла в Курск, и теперь мне хотелось посмотреть
на этот город, где сидят «мои-то-те куряне, ведомые кмети», которые до того доцивилизовались,
что потеряли целую рощу.
Тот, кто призвал всякую тварь к жизни, конечно, лучше почтенного архипастыря знал, кому лучше родиться, а кому
не родиться, но случай с Гнезием
не показывает ли,
что простого человека иногда удаляют от веры
не писатели, которых простой народ еще
не знает и
не читает, а те, кто «возлагает
на человеки бремена тяжкие и неудобоносимые».
Он сидел здесь
на водоразделе течения и «перелавливал богомулов», так
что они
не могли попадать к святыням Десятинной и Подола, пока Котин их «трохи
не вытрусит».
Евфиму и
на заказ нельзя было подобрать, но когда в делах их пошел упадок и она стала прихварывать, ей стало скучно,
что мужа никогда почти
не было дома.
И как было
не плакать о таком простяке, который являл собою живое воплощение добра! Конечно, он
не то,
что пастор Оберлин; но он наш, простой русский поп, человек, может быть, и безалаберный, и грешный, но всепрощающий и бескорыстнейший. А много ли таких добрых людей
на свете?
К сему разве остается добавить,
что Ботвиновский был очень видный собою мужчина и, по мнению знатоков, в молодости превосходно танцевал мазурку, и… искусства этого никогда
не оставлял, но после некоторых случайностей танцевал «только
на именинах» у прихожан, особенно его уважавших.
Потом говорит и о своих «недостоинствах», но опять по-своему: он
не ограничивается общим поверхностным упоминанием,
что у него есть «недостоинства», а откровенно припоминает их, как добрый христианин доброго времени, стоящий
на открытой, всенародной исповеди.
А он клянется,
что когда ему
на епископстве станет жить хорошо, то он, как умный человек, ни за
что не станет искать никаких пустяков,
не имеющих прямой цены для счастия, и «потому приемлет и ни
что же вопреки глаголет».
Местность в «Запечатленном ангеле», как и во многих иных моих рассказах, действительно похожа
на Киев, —
что объясняется моими привычками к киевским картинам, но такого происшествия, какое передано в рассказе, в Киеве никогда
не происходило, то есть никакой иконы старовер
не крал и по цепям через Днепр
не переносил.