Над Ермием за это все другие вельможи стали шутить и подсмеиваться; говорили ему: «Верно, ты хочешь, чтобы все сделались нищими и стояли бы нагишом да друг дружке рубашку перешвыривали. Так нельзя в государстве». Он же отвечал: «Я не говорю про государство, а говорю только про
то, как надо жить по учению Христову, которое все вы зовете божественным». А они отвечали: «Мало ли что хорошо, да невозможно!» И спорили, а потом начали его выставлять перед царем, как будто он оглупел и не годится на своем месте.
Неточные совпадения
Ермий говорил: если верить, что Евангелие божественно и открывает,
как надо жить, чтобы уничтожить зло в мире,
то надо все так и делать,
как показано в Евангелии, а не так, чтобы считать его хорошим и правильным, а самим заводить наперекор
тому совсем другое: читать «оставь нам долги наши, яко же и мы оставляем», а заместо
того ничего никому не оставлять, а за всякую обиду злобиться и донимать с ближнего долги, не щадя его ни силы, ни живота.
И
как только начал Ермий сильнее вникать в это,
то стало ему казаться, что этого даже и нельзя совсем вместе соединить, а
надо выбирать из двух одно любое: или оставить Христово учение, или оставить знатность, потому что вместе они никак не сходятся, а если и сведешь их насильно на какой-нибудь час,
то они недолго поладят и опять разойдутся дальше прежнего.
Теперь, после третьего такого переговора, Ермий более уже не сомневался, что это такой голос, которого
надо слушаться. А насчет
того, к
какому именно Памфалону в Дамаске ему
надо идти, Ермий более не беспокоился. Памфалон, которого «все знают», без сомнения есть какой-либо прославленный поэт, или воин, или всем известный вельможа. Словом, Ермию размышлять более было не о чем, а на что он сам напросился,
то надо идти исполнять.
Надо идти в Дамаск! Но тут вспомянул Ермий, что он наг, ибо рубище его, в котором он пришел тридцать лет
тому назад, все истлело и спало с его костей. Кожа его изгорела и почернела, глаза одичали, волосы подлезли и выцвели, а когти отрасли,
как у хищной птицы…
Как в таком виде показаться в большом и роскошном городе?
Ночью же входов или совсем не отпирали, или же отпирали только запоздавшим своим домашним или друзьям, и
то не иначе,
как удостоверясь, что стучится именно
тот человек, которого впустить
надо.
«Что же! — подумал Ермий, — может быть, я не обманут; может быть, не было
надо мной искушения, а это именно
тот самый Памфалон, который совершеннее меня и у которого мне
надо чему-то научиться. Боже!
как это узнать?
Как разрешить это сомненье?»
Теперь это не годилось, и
как время уже совсем приблизилось к ночи,
то надо было поспешить все пересмотреть и что можно поскорее приладить, чтобы не так легко было ко мне ворваться.
Нашли, например, начало исторического романа, происходившего в Новгороде, в VII столетии; потом чудовищную поэму: «Анахорет на кладбище», писанную белыми стихами; потом бессмысленное рассуждение о значении и свойстве русского мужика и о
том, как надо с ним обращаться, и, наконец, повесть «Графиня Влонская», из великосветской жизни, тоже неоконченную.
Серебряков(Войницкому). Кто старое помянет, тому глаз вон. После того, что случилось, в эти несколько часов я так много пережил и столько передумал, что, кажется, мог бы написать в назидание потомству целый трактат о
том, как надо жить. Я охотно принимаю твои извинения и сам прошу извинить меня. Прощай! (Целуется с Войницким три раза.)
Если я мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она сказала: «Ну-ка, посторонись, мальчик», — то почему я думаю о всем большом: книгах, например, и о должности капитана, семье, ребятишках, о
том, как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, — что более всех других заставил меня думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить, дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
Неточные совпадения
Идем домой понурые… // Два старика кряжистые // Смеются… Ай, кряжи! // Бумажки сторублевые // Домой под подоплекою // Нетронуты несут! //
Как уперлись: мы нищие — // Так
тем и отбоярились! // Подумал я тогда: // «Ну, ладно ж! черти сивые, // Вперед не доведется вам // Смеяться
надо мной!» // И прочим стало совестно, // На церковь побожилися: // «Вперед не посрамимся мы, // Под розгами умрем!»
— Ах,
какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и
то мне тяжело стало. Его глаза,
надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл.
Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
Казалось, очень просто было
то, что сказал отец, но Кити при этих словах смешалась и растерялась,
как уличенный преступник. «Да, он всё знает, всё понимает и этими словами говорит мне, что хотя и стыдно, а
надо пережить свой стыд». Она не могла собраться с духом ответить что-нибудь. Начала было и вдруг расплакалась и выбежала из комнаты.
Испуганный
тем отчаянным выражением, с которым были сказаны эти слова, он вскочил и хотел бежать за нею, но, опомнившись, опять сел и, крепко сжав зубы, нахмурился. Эта неприличная,
как он находил, угроза чего-то раздражила его. «Я пробовал всё, — подумал он, — остается одно — не обращать внимания», и он стал собираться ехать в город и опять к матери, от которой
надо было получить подпись на доверенности.
— Нет, — сказала она, раздражаясь
тем, что он так очевидно этой переменой разговора показывал ей, что она раздражена, — почему же ты думаешь, что это известие так интересует меня, что
надо даже скрывать? Я сказала, что не хочу об этом думать, и желала бы, чтобы ты этим так же мало интересовался,
как и я.