Неточные совпадения
Об этих подарках и зашла теперь речь: все находили, что подарки — прекрасный обычай, который оставляет в детских умах
самые теплые и поэтические воспоминания; но дядя мой, Орест Маркович Ватажков, человек необыкновенно выдержанный и благовоспитанный, вдруг горячо запротиворечил и стал настаивать, что все сюрпризы вредны и не должны иметь места при воспитании нигде, а
тем паче в России.
— Потому, — продолжал дядя, — что здесь и без
того что ни шаг,
то сюрприз, и притом
самый скверный; так зачем же вводить детей в заблуждение и приучать их ждать от внезапности чего-нибудь приятного? Я допускаю в виде сюрприза только одно — сечь ребенка.
Надо приготовлять детей к жизни сообразно ожидающим их условиям, а так как жизнь на Руси чаще всего
самых лучших людей ни зб что ни пру что бьет,
то в виде сюрприза можно только разве бить и наилучших детей и
то преимущественно в
те дни, когда они заслуживают особой похвалы.
В большой комнате, которую мы для себя заняли, Борис Савельич тотчас же ориентировал нас к углу, где была тепло, даже жарко натопленная печка. Он усадил меня на лежанку, матушку на диван и беспрестанно прибегал и убегал с разными узлами, делая в это время отрывочные замечания
то самому дворнику,
то его кухарке, — замечания, состоявшие в
том, что не вовремя они взялись переделывать печки в упокоях, что темно у них в сенях, что вообще он усматривает у них в хозяйстве большие нестроения.
— Борис по этому поводу пустился в бесконечные рассказы о
том, что придорожному человеку, а
тем более дворнику никогда верить нельзя, будь он хоть
самый честнейший человек, ибо на больших дорогах…
В маленькой, слабо освещенной комнатке, в которую мы вступили прямо из сеней, была куча
самых странных людей, с
самыми невероятными, длинными и горбатыми носами, каких я никогда до
тех пор не видал.
Мы обогрелись и уехали с этой станции, оставив в ней армян ожидать пристава, а
сами с этих пор всю дорогу только и толковали про
то, как и почему разбойник прострелил армянину не щеку, не ухо, а именно один нос?
Назад
тому лет двадцать верстах в сорока от него жила его родная тетка, старая княжна Авдотья Одоленская, которая лет пять сряду ждала к себе племянника и, не дождавшись, потеряла, наконец, терпение и решила
сама навестить его.
Дядя нимало этим не смутился и опять выслал в зал к тетке
того же
самого дворецкого с таким ответом, что князь, мол, рождению своему не радуются и поздравления с оным принимать не желают, так как новый год для них ничто иное, как шаг к смерти.
Дядя тотчас призывал
самого ябедливого дьячка, подпаивал его водкой, которой и
сам выпивал для примера, и вдруг ни с
того ни с сего доверял дьячку, что губернаторский скот стоит у него на задворке.
Так, он, например, в
тот год как я был в университете, в Светлый праздник прислал матери
самый странный подарок: это был запечатанный конверт, в котором оказался билет на могильное место на монастырском кладбище.
Я мог вспыхивать только на мгновение, но вообще всегда был человеком свойств
самых миролюбивых, и обстоятельства моего детства и отрочества сделали меня даже меланхоликом и трусом до
того, что я — поистине вам говорю — боялся даже переменить себе квартиру.
— А не боитесь, так и прекрасно; а соскучитесь — пожалуйте во всякое время ко мне, я всегда рад. Вы студент? Я страшно люблю студентов.
Сам в университете не был, но к студентам всегда чувствую слабость. Да что! Как и иначе-то? Это наша надежда. Молодой народ, а между
тем у них всё идеи и мысли… а притом же вы сестрин постоялец, так, стало быть, все равно что свой. Не правда ли?
Я вот вас сейчас подвезу до Никитских ворот и попрошу о маленьком одолжении, а
сам поскорее на службу; а вы зато заведете первое знакомство, и в
то же время вам будет оказана услуга за услугу.
Кончилось все это для меня
тем, что я здесь впервые в жизни ощутил влияние пиршества, в питье дошел до неблагопристойной потребности уснуть в чужом доме и получил от Трубицына кличку «Филимон-простота», — обстоятельство ничтожное, но имевшее для меня, как увидите,
самые трагические последствия.
Я разделся, перекрестился, лег и заснул в
ту же
самую минуту, как только упал головой на подушки.
Сближение мое с этой женской плеядой, которую я едва в силах возобновить в своей памяти, началось со свадьбы
той самой Тани или Лизы, которой я возил цветы.
Положение мое делалось еще беспомощнее, и я решился во что бы
то ни стало отсюда не выходить. Хотя, конечно, и квартира Леонида Григорьевича была не бог знает какое надежное убежище, но я предпочитал оставаться здесь, во-первых, потому, что все-таки рассчитывал на большую помощь со стороны Постельникова, а во-вторых, как известно, гораздо выгоднее держаться под
самою стеной, с которой стреляют, чем отбегать от нее, когда вовсе убежать невозможно.
Изнывая и томясь в
самых тревожных размышлениях о
том, откуда и за что рухнула на меня такая напасть, я довольно долго шагал из угла в угол по безлюдной квартире Постельникова и, вдруг почувствовав неодолимую слабость, прикорнул на диванчике и задремал. Я спал так крепко, что не слышал, как Постельников возвратился домой, и проснулся уже, по обыкновению, в восемь часов утра. Голубой купидон в это время встал и умывался.
Дядя наблюдал за моим здоровьем, но
сам скрывался; он показался мне только в
самую минуту моего отъезда, но это отнюдь не был уже
тот мой дядя, какого я привык видеть: это был старец смирный, тихий, убитый, в сермяжном подряснике, подпоясанном черным ремнем, и с седою щетиной на бороде.
Думал, думал да вдруг насмелился, как вдруг в
то самое время, когда я пробирался медведем, двери в комнату растворились, и на пороге показался лакей с серебряным подносом, на котором стоял стакан чаю.
Разве у нас это всё по способностям расчисляют? я и
сам к моей службе не чувствую никакого призвания, и он (адъютант кивнул на дверь, за которую скрылся генерал), и он
сам сознается, что он даже в кормилицы больше годится, чем к нашей службе, а все мы между
тем служим.
— Ну, вот и довольно, что можете, а зачем — это после
сами поймете: а что это нетрудно, так я вам за
то головой отвечаю: у нас один гусар черт знает каким остряком слыл оттого только, что за каждым словом прибавлял: «Ах, екскюзе ма фам»; [Простите мою жену — Франц.
Возьмись за
самое легкое, за так называемое «казначейское средство»: притворись сумасшедшим, напусти на себя маленькую меланхолию, говори вздор: «я, мол, дитя кормлю; жду писем из розового замка» и
тому подобное…
Так тихо и мирно провел я целые годы,
то сидя в моем укромном уголке,
то посещая столицы Европы и изучая их исторические памятники, а в это время здесь, на Руси, всё выдвигались вопросы, реформы шли за реформами, люди будто бы покидали свои обычные кривлянья и шутки, брались за что-то всерьез; я, признаюсь, ничего этого не ждал и ни во что не верил и так, к стыду моему, не только не принял ни в чем ни малейшего участия, но даже был удивлен, заметив, что это уже не одни либеральные разговоры, а что в
самом деле сделано много бесповоротного, над чем пошутить никакому шутнику неудобно.
— Нет, не требуют, но ведь хочется же на виду быть… Это доходит нынче даже до цинизма, да и нельзя иначе… иначе ты закиснешь; а между
тем за всем за этим своею службою заниматься некогда. Вот видишь, у меня шестнадцать разных книг; все это казначейские книги по разным ученым и благотворительным обществам… Выбирают в казначеи, и иду… и служу… Все дело-то на грош, а его нужно вписать, записать, перечесть, выписать в расходы, и все
сам веду.
— Нельзя, голубчик, этого нельзя… у нас по всем этим делам начальствуют барыни — народ, за
самым небольшим исключением,
самый пустой и бестолковый, но требовательный, а от них, брат, подчас много зависит при случае… Ведь из
того мы все этих обществ и держимся. У нас нынче все по обществам; даже и попы и архиереи есть… Нынче это прежние протекции очень с успехом заменяет, а иным даже немалые и прямые выгоды приносит.
— Благодарю, — говорит, вставая, мой приятель, — мне пора в комитет, а если хочешь повидаться, в четверг, в два часа тридцать пять минут, я свободен, но и
то, впрочем, в это время мы должны поговорить, о чем мы будем разговаривать в заседании, а в три четверти третьего у меня собирается уже и
самое заседание.
— Ну так как же, мол, ты мне говоришь, что никого нет? Я даже знаю этого Локоткова. (Это, если вы помните,
тот самый мой старый товарищ, что в гимназии француза дразнил и в печки сало кидал.) Ты, — приказываю, — вели-ка мне завтра дрожки заложить: я к нему съезжу.
— Мужики было убить его за это хотели, а начальство этим пренебрегло; даже дьячка Сергея
самого за это и послали в монастырь дрова пилить, да и
то сказали, что это еще ему милость за
то, что он глуп и не знал, что делал. Теперь ведь, сударь, у нас не
то как прежде: ничего не разберешь, — добавил, махнув с неудовольствием рукою, приказчик.
— Да как же, сударь, не хуже? в прежнее время, при помещиках,
сами изволите помнить, бывало, и соломкой, и хлебцем, и всем дворяне не забывали, и крестьян на подмогу в рабочую пору посылывали; а ныне нет
того ничего, и народ к нам совсем охладел.
„Стой, — говорю, — стой, ни одна не смей больше ни слова говорить! Этого я не могу! Давайте, — говорю, — на
том самом спорить, на чем мы все поровну учены, и увидим, кто из нас совершеннее? Есть, — говорю, — у нас карты?“»
Я только, говорят, дороги не знаю, а
то я бы плюнул на всех и
сам к Гарибальди пошел».
А уж что касается до иных забот — о правах, о справедливости, о возмездии, об отмщении притеснителям и обо всем, о чем теперь все говорят и пишут, так это уж просто сумасшествие: стремиться к идеалам для
того, что
само в себе есть nihil!..
Отрожденский все упирает на
то, что даже и
самому Строителю мира места будто бы нигде нет; а я ему возражаю, что мы и о местах ничего не знаем, и указываю на книжку Фламмариона «Многочисленность обитаемых миров», но он не хочет ее читать, а только бранится и говорит: «Это спиритские бредни».
Нет, это мне совершенно все равно: на умеренные мои потребности жалованья мне достает; я даже и роскошь себе позволяю, фортепиано имею; а служба
самая легкая: все только исполняю
то, что велено, а своею совестью, своим разумом и волей ни на волос ничего не делаю…
Но скажите, бога ради, разве меньшая несообразность утверждать, что у человека нет свободной воли, что он зависит от молекул и от нервных узлов, и в
то же
самое время мстить ему за
то, что он думает или поступает так, а не этак?
Если все дело в наших молекулах и нервах,
то люди ни в чем не виноваты, а если душевные движения их независимы,
то «правители всегда впору своему народу», как сказал Монтескье; потом ведь… что же такое и
сами правители?
— Это уж не вы одни мне говорите, но ведь все это так только кажется, а на
самом деле я, видите, никак еще для себя не определюсь в
самых важных вопросах; у меня все мешается
то одно,
то другое…
Отрожденский —
тот материалист, о котором я вам говорил, — потешается над этими моими затруднениями определить себя и предсказывает, что я определю себя в сумасшедший дом; но это опять хорошо так, в шутку, говорить, а на
самом деле определиться ужасно трудно, а для меня даже, кажется, будет и совсем невозможно; но чтобы быть честным и последовательным, я уж, разумеется, должен идти, пока дальше нельзя будет.
— Я был очень рад, — начал становой, — что родился римским католиком; в такой стране, как Россия, которую принято называть
самою веротерпимою, и по неотразимым побуждениям искать соединения с независимейшею церковью, я уже был и лютеранином, и реформатом, и вообще три раза перешел из одного христианского исповедания в другое, и все благополучно; но два года
тому назад я принял православие, и вот в этом собственно моя история.
Чем больше думаю,
тем громаднее вырастают и громоздятся передо мною
самые ужасные опасения насмешек жизни.
— Начали, — говорит, — расспрашивать: «Умирает твой барин или нет?» Я говорю: «Нет, слава богу, не умирает». — «И на ногах, может быть, ходит?» — «На чем же им, отвечаю, и ходить, как не на ногах». Доктор меня и поругал: «Не остри, — изволили сказать, — потому что от этого умнее не будешь, а отправляйся к своему барину и скажи, что я к нему не пойду, потому что у кого ноги здоровы,
тот сам может к лекарю прийти».
— Напрасно, — отвечает. — Ведь все же равно, вы меня звали, только не за
тем, за чем следовало; а по службе звать никакой обиды для меня нет. Назвался груздем — полезай в кузов; да и
сам бы рад скорее с плеч свалить эту пустую консультацию. Не знаю, что вам угодно от меня узнать, но знаю, что решительно ничего не знаю о
том, что можно сделать для учреждения врачебной части в селениях.
— Нет, напротив,
самая серьезная вещь. Шутить будут
те, кто начнут рассказывать, что они что-нибудь знают и могут что-нибудь сделать.
Что же, думаю, за что мне добрым людям перечить!
Тот сам хочет помирать, родные тоже хотят, чтоб он умер, а мне это не стоит ни одного гроша: выплеснул слабительное.
— Толкнитесь, — говорит, — к смотрителю уездного училища: он здесь девкам с лица веснушки сводит и зубы заговаривает, также и от лихорадки какие-то записки дает; и к протопопу можете зайти, он по лечебнику Каменецкого лечит. У него в
самом деле врачебной практики даже больше, чем у меня: я только мертвых режу, да и
то не поспеваю; вот и теперь сейчас надо ехать.
— А опять, — продолжает, — все
тем же
самым порядком: имеешь надобность ко мне, найми в школу учителя.
А если ты огрызаешься и возбуждаешь ведомство против ведомства (он начал меня раскачивать за
те же
самые лацканы), если ты сеешь интриги и, не понимая начальственных забот о тебе, начинаешь собираться мне возражать…
то… я на тебя плюю!..
то я иду напролом… я
сам делаюсь администратором, и (тут он закачал меня во всю мочь, так что даже затрещали лацканы) если ты придешь ко мне за чем-нибудь, так я… схвачу тебя за шиворот… и выброшу вон… да еще в сенях приподдам коленом».
Прежде всего не узнаю
того самого города, который был мне столь памятен по моим в нем страданиям. Архитектурное обозрение и костоколотная мостовая
те же, что и были, но смущает меня нестерпимо какой-то необъяснимый цвет всего сущего.
То, бывало, все дома были белые да желтые, а у купцов водились с этакими голубыми и желтыми отворотцами, словно лацканы на уланском мундире, — была настоящая житейская пестрота; а теперь, гляжу, только один неопределенный цвет, которому нет и названия.