Неточные совпадения
Последние остатки ее исчезли уже давно,
да и то
была коса столь мизерная, что дьякон Ахилла иначе ее не называл, как мышиный хвостик.
—
Да чем же он тут может
быть смущен, отец дьякон?
—
Да я нестерпимо любопытен предвидеть, в чем сие
будет заключаться. Урезать он мне вашу трость не хотел позволить, сказал: глупость; метки я ему советовал положить, он тоже и это отвергнул. Одно, что я предвижу…
—
Да ну, а мою же трость он тогда зачем взял? В свою камень вставлять
будет, а моя ему на что?
— Что же за стыд, когда я ей обучался,
да не мог понять! Это со всяким может случиться, — отвечал дьякон и, не высказывая уже более никаких догадок, продолжал тайно сгорать любопытством — что
будет?
День, другой и третий прошел, а отец Туберозов и не заговаривает об этом деле, словно свез он посохи в губернию
да там их оба по реке спустил, чтоб и речи о них не
было.
—
Да просто боитесь; а я бы, ей-богу, спросил.
Да и чего тут бояться-то? спросите просто: а как же, мол, отец протопоп,
будет насчет наших тростей? Вот только всего и страху.
— Акведуки эти, — говорил отец протопоп, —
будут ни к чему, потому город малый, и притом тремя реками пересекается; но магазины, которые всё вновь открываются, нечто весьма изящное начали представлять.
Да вот я вам сейчас покажу, что касается нынешнего там искусства…
Ну,
да и не я же
буду, если я умру без того, что я этого просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не
было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «
Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме того, и глупа».
Сухое дерево разве может расцвесть?» Я
было его на этом даже остановил и говорю: «Пожалуйста, ты этого, Варнава Васильич, не говори, потому что бог иде же хощет, побеждается естества чин»; но при этом, как вся эта наша рацея у акцизничихи у Бизюкиной происходила, а там всё это разные возлияния
да вино все хорошее: все го-го, го-сотерн
да го-марго, я… прах меня возьми, и надрызгался.
Ну, а тут все эти го-ма-го меня тоже наспиртуозили, и вот вдруг чувствую, что хочу я
быть Каином,
да и шабаш.
—
Да каким же примерным поведением, когда он совсем меня не замечает? Мне, ты, батя, думаешь, легко, как я вижу, что он скорбит, вижу, что он нынче в столь частой задумчивости. «Боже мой! — говорю я себе, — чего он в таком изумлении? Может
быть, это он и обо мне…» Потому что ведь там, как он на меня ни сердись, а ведь он все это притворствует: он меня любит…
—
Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он не читал, а только перелистывал эту книгу и при том останавливался не на том, что в ней
было напечатано, а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти записки
были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Ниже, через несколько записей, значилось: «
Был по делам в губернии и, представляясь владыке, лично ему докладывал о бедности причтов. Владыка очень о сем соболезновали; но заметили, что и сам Господь наш не имел где главы восклонить, а к сему учить не уставал. Советовал мне, дабы рекомендовать духовным читать книгу „О подражании Христу“. На сие ничего его преосвященству не возражал,
да и вотще
было бы возражать, потому как и книги той духовному нищенству нашему достать негде.
13-гооктября 1835 года. Читал книгу об обличении раскола. Все в ней
есть,
да одного нет, что раскольники блюдут свое заблуждение, а мы своим правым путем небрежем; а сие, мню, яко важнейшее.
Ох, как мне
было тяжко все это видеть: Господи!
да, право, хотя бы жидов-то не посылали, что ли, кресты рвать!
Я все это слышал из спальни, после обеда отдыхая, и, проснувшись, уже не решился прерывать их диспута, а они один другого поражали: оный ритор, стоя за разум Соломона, подкрепляет свое мнение словами Писания, что „Соломон бе мудрейший из всех на земли сущих“, а моя благоверная поразила его особым манером: „Нечего, нечего, — говорит, — вам мне ткать это ваше: бе,
да рече,
да пече; это ваше бе, — говорит, — ничего не значит, потому что оно еще тогда
было писано, когда отец Савелий еще не родился“.
Действительно, и в словах
да и в самом говоре сего крошечного старичка
есть нечто невыразимо милое и ко всему сему благородство и ласковость.
— Ни от чего они их, — отвечает, — не удерживают;
да и нам те поляки не страшны бы, когда б мы сами друг друга
есть обещанья не сделали.
— Все, отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, мне доселе видятся только одни случайности. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу-воителя, так и сидели бы мы на своей хваленой земле до сих пор не государством великим, а вроде каких-нибудь толстогубых турецких болгар,
да у самих бы этих поляков руки целовали. За одно нам хвала — что много нас: не скоро
поедим друг друга; вот этот случай нам хорошая заручка.
— А ты не грусти: чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкой крепка
будет.
Да нам с тобою и говорить довольно, а то я уж устала. Прощай; а если что худое случится, то прибеги, пожалуйся. Ты не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы-то и в лесу живут, а и по городам про них знают. А что если на тебя нападают, то ты этому радуйся; если бы ты льстив или глуп
был, так на тебя бы не нападали, а хвалили бы и другим в пример ставили.
Я вот, — говорит, — и то-то, и то-то,
да и, наконец, я-де не Николай Угодник, я-де овсом не торгую!“ Этого я не должен
был стерпеть и отвечал: „Я вашему превосходительству, как человеку в делах веры не сведущему, прежде всего должен объяснить, что Николай Угодник
был епископ и ничем не торговал.
6-го мая 1847 года. Прибыли к нам еще два новые поляка, ксендз Алоизий Конаркевич
да пан Игнатий Чемерницкий, сей в летах самых юных, но уже и теперь каналья весьма комплектная. Городничиха наша, яко полька, собрала около себя целый сонм соотичей и сего последнего нарочито к себе приблизила. Толкуют, что сие будто потому, что сей юнец изряден видом и мил манерами; но мне мнится, что здесь
есть еще нечто и иное.
Одного не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может
быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и не необразованностию моею изъяснен, а чем бы вам мнилось? злопомнением, что меня те самые поляки не зазвали,
да и пьяным не
напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога и не привержен.
Оно бы, глядя на одних своих, пожалуй бы и я
был склонен заключить, как Кордай д'Армон, но, имея пред очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит,
да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отучают любить Русь, поневоле должен ей противоречить и думать, что
есть еще у людей любовь к своему отечеству!
Сегодня утром выражал о сем мирителю Порохонцеву большое сожаление, но он сказал, что по-ихнему, по-полковому, не надо о том жалеть, когда, подпивши, целуешься, ибо это всегда лучше, чем
выпив да подерешься.
7-го марта 1858 года. Исход Израилев
был: поехали в Питер Россию направлять на все доброе все друзья мои — и губернатор, и его оный правитель,
да и нашего Чемерницкого за собой на изрядное место потянули. Однако мне его даже искренно жаль стало, что от нас уехал. Скука будто еще более.
7-го октября. Составили проект нашему обществу, но утверждения оному еще нет, а зато пишут, что винный откупщик жаловался министру на проповедников, что они не допускают народ
пить. Ах ты, дерзкая каналья! Еще жаловаться смеет,
да еще и министру!..
Видно, правду попадья моя сказала, что, „может
быть, написал хорошо,
да нехорошо подписался“.
У него за плечом слева тихо шагает его главный кучер Комарь, баринов друг и наперсник, давно уже утративший свое крестное имя и от всех называемый Комарем. У Комаря вовсе не
было с собой ни пытальных орудий, ни двух мертвых голов, ни мешка из испачканной кровью холстины, а он просто нес под мышкой скамейку, старенький пунцовый коверчик
да пару бычьих туго надутых пузырей, связанных один с другим суконною покромкой.
— То-то и
есть: я даже впал в сомнение, не схоронил ли я их ночью
да не заспал ли, но на купанье меня лекарь рассердил, и потом я прямо с купанья бросился к Варнаве, окошки закрыты болтами, а я заглянул в щелочку и вижу, что этот обваренный опять весь целиком на крючочке висит! Где отец протопоп? Я все хочу ему рассказать.
— Ну вот, лекарю! Не напоминайте мне, пожалуйста, про него, отец Савелий,
да и он ничего не поможет. Мне венгерец такого лекарства давал, что говорит: «только
выпей, так не
будешь ни сопеть, ни дыхать!», однако же я все
выпил, а меня не взяло. А наш лекарь…
да я, отец протопоп, им сегодня и расстроен. Я сегодня, отец протопоп, вскипел на нашего лекаря. Ведь этакая, отец протопоп, наглость… — Дьякон пригнулся к уху отца Савелия и добавил вслух: — Представьте вы себе, какая наглость!
— Утешьтесь, друг любезный, все люди рождены своими матерями, — проговорил, отирая со лба пот, Дарьянов. — Один Макдуф
был вырезан из чрева,
да и то для того, чтобы Макбета не победил — женой рожденный.
«Нет», «
есть!» А уж потом как разволнуется, так только кричит: «Кш-ш-шь, кш-ш-шь»,
да, как на курицу, на меня ладошами пред самым носом хлопает.
— «
Да вы, говорю, хоть бы мозгами-то, если они у вас
есть, шевельнули: какое же дьякон начальство?» — «Друг мой, говорит, что ты, что ты это?
да ведь он помазан!» Скажите вы, сделайте ваше одолжение!
— Я его, признаюсь вам, я его наговорной водой всякий день
пою. Он, конечно, этого не знает и не замечает, но я
пою, только не помогает, —
да и грех. А отец Савелий говорит одно: что стоило бы мне его куда-то в Ташкент сослать. «Отчего же, говорю, еще не попробовать лаской?» — «А потому, говорит, что из него лаской ничего не
будет, у него, — он находит, — будто совсем природы чувств нет». А мне если и так, мне, детки мои, его все-таки жалко… — И просвирня снова исчезла.
— Нет; где ему
быть вкусным, а только разве для здоровья оно, говорят, самое лучшее,
да и то не знаю; вот Варнаша всегда это кушанье кушает, а посмотрите какой он: точно пустой.
—
Да что же тут, Варнаша, тебе такого обидного? Молока ты утром
пьешь до бесконечности; чаю с булкой кушаешь до бесконечности; жаркого и каши тоже, а встанешь из-за стола опять весь до бесконечности пустой, — это болезнь. Я говорю, послушай меня, сынок…
—
Да что ты, дурачок, чего сердишься? Я говорю, скажи: «Наполни, господи, пустоту мою» и вкуси петой просвирки, потому я, знаете, — обратилась она к гостям, — я и за себя и за него всегда одну часточку вынимаю, чтобы нам с ним на том свете в одной скинии
быть, а он не хочет вкусить. Почему так?
—
Да, и у нее здесь еще
будет Туберозов.
—
Да не беспокойтесь: ничего из этого не
будет.
«
Да; мы народ не лиходейный, но добрый», — размышлял старик, идучи в полном спокойствии служить раннюю обедню за сей народ не лиходейный, но добрый. Однако же этот покой
был обманчив: под тихою поверхностью воды, на дне, дремал крокодил.
—
Да; когда не нужно
было снисходить, то ты тогда снисходил.
—
Да; так и надо
было тебе с ним всенародно подраться?
— А не с приказчиками же-с я ее у лавок курю! — вскрикнул, откидываясь назад, Туберозов и, постлав внушительно пальцем по своей ладони, добавил: — Ступай к своему месту,
да смотри за собою. Я тебя много, много раз удерживал, но теперь гляди: наступают новые порядки, вводится новый суд, и пойдут иные обычаи, и ничто не
будет в тени, а все въяве, и тогда мне тебя не защитить.
—
Да и я говорю то же, что не на меня: за что ему на меня
быть недовольным? Я ему, вы знаете, без лести предан.
— Боже,
да это плодомасовские карлики! — Не может
быть! — Смотрите сами! — Точно, точно! —
Да как же вон Николай-то Афанасьич, видите, увидел нас и кланяется, а вон и Марья Афанасьевна кивает.
«Господу, — говорю, —
было угодно меня таким создать», —
да с сими словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои слезы и плачу. Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком меня к себе одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою голову в колени,
да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали,
да и говорят...
Очень я
был всем этим, сударь, тронут: отцу Алексею я, по состоянию своему, что имел заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться,
да и подхожу к Марфе Андревне, чтобы поздравить.