Неточные совпадения
—
А у нас Мурмос стал… Кое-как набрали народу на одни домны, да и
то чуть
не Христа ради упросили. Ошалел народ… Что же это будет?
— Ничего,
не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть, что завтра все вольные будем:
тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит… Кому воля,
а кому и хуже неволи придется.
— Кто рано встает,
тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и
не поспать:
не много таких дней насчитаешь.
А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет.
А это кто там спит?
А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
Были служащие, как фельдшер Хитров или учитель Агап Горбатый, которые
не принадлежали ни к
той, ни к другой партии: фельдшер приехал из Мурмоса,
а учитель вышел из мочеган.
— Верно… Это ты верно, Деян, этово-тово, — соглашался Тит Горбатый. — Надо порядок в дому, чтобы острастка…
Не надо баловать парней. Это ты верно, Деян… Слабый народ — хохлы, у них никаких порядков в дому
не полагается,
а, значит, родители совсем ни в грош. Вот Дорох с Терешкой же и разговаривает, этово-тово, заместо
того, штобы взять орясину да Терешку орясиной.
— Нашли тоже и время прийти… — ворчала
та, стараясь
не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак,
а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже
не увидит!..
А между
тем именно сегодня он страстно хотел его видеть, и щемящая боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за другой.
— Ой, лышечко!.. — заголосила Ганна, набрасываясь на старика. — Вот ледачи люди… выворотни проклятущи…
Та я жь
не отдам Федорку: помру,
а не отдам!
Илюшка упорно отмалчивался, что еще больше злило Рачителиху. С парнишкой что-то сделалось:
то молчит,
то так зверем на нее и смотрит. Раньше Рачителиха спускала сыну разные грубые выходки,
а теперь, обозленная радовавшимися пьяницами, она
не вытерпела.
— И
то рук
не покладаючи бьюсь, Самойло Евтихыч,
а где же углядеть; тоже какое ни на есть хозяйство, за робятами должна углядеть,
а замениться некем.
— Ах, Нюрочка, Нюрочка, кто это тебя по бабьи-то чешет?.. — ворчала Таисья, переплетая волосы в одну косу. — У деушки одна коса бывает. Вот так!..
Не верти головкой,
а то баушка рассердится…
Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он и
не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца, и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было
то, что он никогда
не смотрел прямо в глаза,
а куда-нибудь в угол. По
тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.
—
Не в осуждение тебе, милостивец, слово молвится,
а наипаче к
тому, что все для одних мочеган делается: у них и свои иконы поднимали, и в колокола звонили, и стечение народное было,
а наш Кержацкий конец безмолвствовал… Воля-то вышла всем,
а радуются одни мочегане.
—
Не о себе плачу, — отозвался инок,
не отнимая рук. — Знамения ясны… Разбойник уж идет с умиренною душой,
а мы слепотствуем во
тьме неведения.
И нынче все на покосе Тита было по-старому, но работа как-то
не спорилась: и встают рано и выходят на работу раньше других,
а работа
не та, — опытный стариковский глаз Тита видел это, и душа его болела.
— Куды ни пошевелись, все купляй… Вот какая наша земля, да и
та не наша,
а господская. Теперь опять так сказать: опять мы в куренную работу с волею-то своей али на фабрику…
Сваты даже легонько повздорили и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да и бабы хороши!
Те же хохлы наболтали,
а теперь валят на баб. Во всяком случае, дело выходит скверное: еще
не начали,
а уж разговор пошел по всему заводу.
Через Тараску солдатка Аннушка давно засылала Наташке
то пирожок с луком,
то яичко,
а то просто скажет: «Отчего это Наташка к нам
не завернет?..
— И
то правда, — согласился Тит. —
Не жадный поп,
а правды сказать
не хочет, этово-тово. К приказчику разе дойдем?
Петр Елисеич увел стариков к себе в кабинет и долго здесь толковал с ними,
а потом сказал почти
то же, что и поп. И
не отговаривал от переселения, да и
не советовал. Ходоки только уныло переглянулись между собой.
Петр Елисеич был другого мнения, которое старался высказать по возможности в самой мягкой форме. В Западной Европе даровой крепостной труд давно уже
не существует,
а между
тем заводское дело процветает благодаря машинам и улучшениям в производстве. Конечно, сразу нельзя обставить заводы, но постепенно все устроится. Даже будет выгоднее и для заводов эта новая система хозяйства.
— Ты у меня смотри, сахар… — ласково ворчал Лука Назарыч, грозя Палачу пальцем. — Чурок
не жалей,
а то упустим шахту, так с ней
не развяжешься. И ты, Ефим Андреич,
не зевай… голубковскую штольню вода возьмет…
«Анисья, ты у меня
не дыши,
а то всю выворочу на левую сторону…» Приказчица старалась изо всех своих бабьих сил и только скалила зубы, когда Палач показывал ей кулаки.
— Ступай, ступай, голубушка, откуда пришла! — сурово проговорила она, отталкивая протянутые к ней руки. — Умела гулять, так и казнись…
Не стало тебе своих-то мужиков?.. Кабы еще свой,
а то наслушат теперь мочегане и проходу
не дадут… Похваляться еще будут твоею-то бедой.
—
А вот за гордость тебя господь и наказал: красотою своей гордилась и женихов гоняла… Этот
не жених,
тот не жених,
а красота-то и довела до конца. С никонианином спуталась… […с никонианином спуталась… — С именем московского патриарха Никона (1605–1681) связана реформа официальной церкви — исправление церковных книг по образцу греческих, изменение обрядов и т. д.
Не признавшие этой реформы — раскольники — называли православных никонианами.] да еще с женатым… Нет, нет, уходи лучше, Аграфена!
— И
то не моего, — согласился инок, застегивая свое полукафтанье. — Вот што, Таисья, зажился я у тебя,
а люди, чего доброго, еще сплетни сплетут… Нездоровится мне што-то,
а то хоть сейчас бы со двора долой. Один грех с вами…
Аграфену оставили в светелке одну,
а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая,
а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем
не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
Холодно Аграфене, — холодно
не от холода,
а от
того, что боится она пошевельнуться и все тело отерпло от сиденья.
— Вот ты и осудил меня,
а как в писании сказано: «Ты кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко,
а того вы
не подумали, что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов,
а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой, чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
Куренные собаки проводили сани отчаянным лаем,
а смиренный заболотский инок сердито отплюнулся, когда курень остался назади. Только и народец, эти куренные… Всегда на смех подымут: увязла им костью в горле эта Енафа.
А не заехать нельзя, потому сейчас учнут доискиваться, каков человек через курень проехал, да куда, да зачем. Только вот другой дороги в скиты нет… Диви бы мочегане на смех подымали,
а то свои же кержаки галятся. Когда это неприятное чувство улеглось, Кирилл обратился к Аграфене...
Опять переминаются ходоки, — ни
тому, ни другому
не хочется говорить первым.
А народ так и льнет к ним, потому всякому любопытно знать, что они принесли с собой.
—
А то проклятуща, тая орда! — выкрикивал Коваль, петухом расхаживая по своей хате. — Замордовал сват,
а того не знае, що от хорошего житья тягнется на худое… Так говорю, стара?
— Ведмедица эта самая Лукерка! — смеялся старый Коваль, разглаживая свои сивые казацкие «вусы». —
А ты, Терешка,
не трожь ее, нэхай баба продурится; на
то вона баба и есть.
Но черемуховая палка Тита, вместо нагулянной на господских харчах жирной спины Домнушки, угодила опять на Макара. Дело в
том, что до последнего часа Макар ни слова
не говорил отцу,
а когда Тит велел бабам мало за малым собирать разный хозяйственный скарб, он пришел в переднюю избу к отцу и заявил при всех...
— Богатые-то все в орду уедут,
а мы с кержаками и останемся, — жаловалась Мавра. — Хоть бы господь смерть послал. И без
того жизни
не рад.
Не любила кабатчица вечно канючившую старуху, но слушает-слушает и пожалеет:
то хлеба даст,
то деньгами ссудит,
а сама только вздохнет.
— Перестань ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь в уголке, когда они отдыхали. — Думай
не думай,
а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из какой семьи-то была,
а и
то свихнулась. Нас с тобой и бог простит… Намедни мне машинист Кузьмич што говорил про тебя: «Славная, грит, эта Наташка». Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк. В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
Наташка отрицательно качала головой:
не то у ней было на уме,
а такие платки да ботинки служили вывеской загулявших девок.
— Посмеяться тебе охота надо мной, — отвечала задумчиво Наташка. — Ведь есть кому платки-то дарить,
а меня оставь. И
то сиротство заело… Знаю я ваши-то платки. С ними одного сраму
не расхлебаешь…
—
А сама виновата, — подтягивал Антип. — Ежели которая девка себя
не соблюдает, так ее на части живую разрезать… Вот это какое дело!.. Завсегда девка должна себя соблюдать, на
то и званье у ней такое: девка.
— Что будешь делать… — вздыхал Груздев. — Чем дальше,
тем труднее жить становится,
а как будут жить наши дети — страшно подумать. Кстати, вот что… Проект-то у тебя написан и бойко и основательно, все на своем месте,
а только напрасно ты
не показал мне его раньше.
—
А ведь ты верно говоришь, — согласился обескураженный Петр Елисеич. — Как это мне самому-то в голову
не пришло?
А впрочем, пусть их думают, что хотят… Я сказал только
то, что должен был сказать. Всю жизнь я молчал, Самойло Евтихыч,
а тут прорвало… Ну, да теперь уж нечего толковать: дело сделано. И я
не жалею.
— Вот я
то же самое думаю и ничего придумать
не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать…
А вот теперь почитай и дома
не бываю,
а все в разъездах. Уж это какая же жизнь…
А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет.
Не то что жаль насиженного места,
а так… какой-то страх.
—
А кто его любит? Самое поганое дело… Целовальники, и
те все разбежались бы, если бы ихняя воля.
А только дело верное, поэтому за него и держимся… Ты думаешь, я много на караване заводском наживу? Иной год и из кармана уплывет,
а кабаками и раскроюсь. Ежели бог пошлет счастки в Мурмосе, тогда и кабаки побоку… Тоже выходит причина, чтобы
не оставаться на Самосадке. Куда ни кинь, везде выходит, что уезжать.
— Это ты верно… Конешно, как
не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали.
А только нам
не способно оставаться-то здесь… все купляй… Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять и
то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу, вот живы остались. Бог даст, и там управимся.
До сих пор ни на фабрике, ни в кабаке, нигде
не поднималось разговоров о
тех жестокостях, которые проделывались еще недавно на заводах,
а теперь все это всплыло, как масло на воде.
Макар заплатил отцу «выход»,
а то, за что
не было заплачено, пошло в часть отсутствовавшего солдата Артема.
Дорога от озера повернула в сосновый лес,
а потом опять вышла на
то же озеро, которому, казалось,
не было конца.
— Сущая беда эти умники… Всех нас в порошок истер Петр-то Елисеич,
а того не догадался, что я же буду проект-то его читать. Умен, да
не догадлив… Как он нас всех тут разнес: прямо из дураков в дураки поставил.
— Вы ошибаетесь, Лука Назарыч, — горячо вступился Мухин. — Я никого
не обвинял,
а только указывал на желательные перемены… Если уж дело пошло на
то, чтобы обвинять,
то виновато было одно крепостное право.