— Покушай ушицы-то, любезненькой ты мой, — угощал отец Михаил Патапа Максимыча, — стерлядки, кажись,
ничего себе, подходящие, — говорил он, кладя в тарелку дорогому гостю два огромных звена янтарной стерляди и налимьи печенки. — За ночь нарочно гонял на Ветлугу к ловцам. От нас ведь рукой подать, верст двадцать. Заходят и в нашу Усту стерлядки, да не часто… Расстегайчиков к ушице-то!.. Кушайте, гости дорогие.
Неточные совпадения
—
Ничего, — отвечал Патап Максимыч. — Клокчет
себе. Дочерей взяли из обители, так с ними больше возится.
Всегда спокойная, никогда
ничем не возмутимая, красным солнцем сияла она в мужнином доме, и куда вчуже ни показывалась, везде ей были рады, как светлому гостю небесному, куда ни войдет, всюду несет с
собою мир, лад, согласье и веселье.
Хоть об Аннушке Солодовой Антипу Гавриловичу и в голову никогда не приходило, но, не поморщившись, исполнил он волю родительскую, пошел под венец с кем приказано… И после
ничего… Не нахвалится, бывало, женой. Ладно жили между
собою.
— Хлопоты, заботы само по
себе, сударыня Марья Гавриловна, — отвечала Манефа. — Конечно, и они не молодят, ину пору от думы-то и сон бежит, на молитве даже ум двоится, да это бы
ничего — с хлопотами да с заботами можно бы при Господней помощи как-нибудь сладить… Да… Смолоду здоровьем я богата была, да молодость-то моя не радостями цвела, горем да печалями меркла. Теперь вот и отзывается. Да и годы уж немалые — на шестой десяток давно поступила.
— Ай да приказчик!.. Да у тебя, видно, целому скиту спуску нет… Намедни с Фленушкой, теперь с этой толстухой!.. То-то я слышу голоса: твой голос и чей-то девичий… Ха-ха-ха! Прилипчив же ты, парень, к женскому полу!.. На такую рябую рожу и то польстился!.. Ну
ничего,
ничего, паренек: быль молодцу не укор, всяку дрянь к
себе чаль, Бог увидит, хорошеньку пошлет.
Высоко нес он голову, ровным неспешным шагом ступал, идя к Марье Гавриловне. Потупя взоры, нетвердой поступью, ровно сам не в
себе, возвращался в кельи игуменьи. Много женских взоров из келейных окон на пригожего молодца было кинуто, весело щебетали промеж
себя, глядя на него, девицы.
Ничего не видал,
ничего не слыхал Алексей. Одно «до свиданья» раздавалось в ушах его.
То перед душевными очами ее предстает темный, густо заросший вишеньем уголок в родительском саду: жужжат пчелки — Божьи угодницы, не внимает она жужжанью их, не видит в слуховом окне чердака зоркой Абрамовны, слышит один страстный лепет наклонившегося Евграфа и, стыдливо опустя глаза,
ничего не видит кругом
себя…
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково,
ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил
себя Алексей, идя на зов Патапа Максимыча. А сердце все-таки тревогой замирало.
— Ну, так видишь ли… Игумен-от красноярский, отец Михаил, мне приятель, — сказал Патап Максимыч. — Человек добрый, хороший, да стар стал — добротой да простотой его мошенники, надо полагать, пользуются. Он, сердечный,
ничего не знает — молится
себе да хозяйствует, а тут под носом у него они воровские дела затевают… Вот и написал я к нему, чтобы он лихих людей оберегался, особенно того проходимца, помнишь, что в Сибири-то на золотых приисках живал?.. Стуколов…
Повалятся архиерею в ноги да в голос и завопят: «Как родители жили, так и нас благословили — оставьте нас на прежнем положении…» А сами
себе на уме: «Не обманешь, дескать, нас — не искусишь лестчими словами, знаем, что в старой вере
ничего нет царю противного, на то у Игнатьевых и грамота есть…» И дело с концом…
—
Ничего такого не было, — ответил Алексей, подняв голову. — Ни за кого выдавать ее не думали, а чтоб сама над
собой что сделала — так это пустое вранье.
А мы едем
себе обратно,
ничего не ведаем и совершенно спокойны…
И
ничто же таковый человек получит
себе, токмо труд его всуе пропадет.
А лежи недвижно и безмолвно,
ничто же земное в
себе помышляя…
— Чего полно? Не вру… Знамо, с каторги беглый, — сказал старик. — За фальшивы бумажки сослан был, в третий раз теперь бегает… Ну, да Бог с ним — лежите, братие, со усердием,
ничего же земное в
себе помышляя.
Смолк Василий Борисыч, а сам про
себя подумывает: «
Ничего нé видя, ровно медведь на дыбах заревел; что ж будет, как про все он узнает?.. Ох, Господи, Господи!.. Возвратихся на страсть, егда ýнзе ми терн, беззаконие познах и греха моего не покрых!..»
После того как Манефа спровадила Устинью Московку из Фленушкиных горниц, веселье не вдруг воротилось в девичью беседу. Всем было как-то не по
себе, особенно Дуне. Непривычна была она к тому, чтó видела и слышала. Когда девочкой росла она в Манефиной обители,
ничего подобного она не видела, и немало дивилась теперь, отчего это завелись в обители такие девицы.
— Да так, — ответила Фленушка. — Особым
ничем не занимаемся… Переливаем
себе из пустого в порожнее.
Бывало, родитель гостинцев к празднику ей пришлет, со всеми-то она, белая голубушка, поделится, никого-то не забудет,
себе, почитай,
ничего не покинет, все подружкам раздаст.
Сначала
ничего, Божье благословенье под силу приходилось Сушиле, росли
себе да росли ребятишки, что грибы после дождика, но, когда пришло время сыновей учить в семинарии, а дочерям женихов искать, стал он су́против прежнего не в пример притязательней.
Неточные совпадения
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я
ничего не могу сказать. Да и странно говорить: нет человека, который бы за
собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят.
Хлестаков. Ты растолкуй ему сурьезно, что мне нужно есть. Деньги сами
собою… Он думает, что, как ему, мужику,
ничего, если не поесть день, так и другим тоже. Вот новости!
Почтмейстер. Нет, о петербургском
ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у
себя. Хотите, прочту?
Стародум. Любезная Софья! Я узнал в Москве, что ты живешь здесь против воли. Мне на свете шестьдесят лет. Случалось быть часто раздраженным, ино-гда быть
собой довольным.
Ничто так не терзало мое сердце, как невинность в сетях коварства. Никогда не бывал я так
собой доволен, как если случалось из рук вырвать добычь от порока.
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази
себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему
ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?