Неточные совпадения
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да и стала бы разве матушка Манефа с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего не мелют пустые языки! Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому человеку, девицу обижать грех:
у самого дочери
растут.
— Как отцу сказано, так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь и вверни, что я, мол, в скитах
выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись
у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила
у вас меня. Это еще лучше будет.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому
у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого,
росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни
у той, ни
у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней
вырасти.
Растит Груня чужих детей,
растит и своих: два уж
у ней ребеночка. И никакой меж детьми розни не делает, пасынка с падчерицами любит не меньше родных детей. А хозяйка какая вышла, просто на удивление.
За Волгой, в лесах, в Черной рамени, жил-был крестьянин, богатый мужик.
У того крестьянина дочка
росла. Дочка
росла, красой полнилася. Сама белая, что кипень, волосы белокурые, а брови — черный соболь, глаза — угольки в огне…
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось
у ней на сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно
растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость зверей
росла с каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались.
У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова, тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Дочка еще была
у Гаврилы Маркелыча — детище моленое, прошеное и страстно, до безумия любимое матерью. И отец до Маши ласков бывал, редко когда пожурит ее. Да правду сказать, и журить-то ее было не за что. Девочка
росла умненькая, добрая, послушная, а из себя такая красавица, каких на свете мало родится. Заневестилась Марья Гавриловна, семнадцатый годок ей пошел, стал Гаврила Маркелыч про женихов думать-гадать.
— Родная!.. — чуть слышно шептала Настя
у ног матери. — Не на то ты
растила меня, не на то меня холила!.. Потеряла я себя!.. Нет чести девичьей!.. Понесла я, мамынька…
Не того Стуколова, что видела недавно
у Патапа Максимыча, не старого паломника, а белолицего, остроглазого Якимушки, что когда-то, давным-давно, помутил ее сердце девичье, того удалого добра молодца, без которого цветы не цветнó цвели, деревья не краснó
росли, солнышко в небе сияло не радостно…
— Прекрати, — строго сказала Манефа. —
У Василья Борисыча не столь грехов, чтоб ему целый веник надо было оплакать [
У старообрядцев, а также и в среде приволжского простонародья, держится поверье, что во время троицкой вечерни надо столько плакать о грехах своих, чтобы на каждый листочек, на каждый лепесток цветов, что держат в руках, капнуло хоть по одной слезинке. Эти слезы в скитах зовутся «
росой благодати». Об этой-то «
росе благодати» говорили там и в троицкой псальме поется.].
В Поромове бабы не выли, мужики не задумывались —
у них мирской захребетник
рос.
— Гляди, красавица, — говорила Тане знахарка, копая один корень руками. — Вот сильная трава… Ростом она с локоть,
растет кусточком, цветок
у ней, вишь, какой багровый, а корень-от, гляди, крест-накрест… Железом этот корень копать не годится, руками надо брать… Это Петров крест [Петров крест — Lathraea Squammaria.], охраняет он от нечистой силы… Возьми.
Сухая полянка матери Голиндухи была гораздо обширней, чем
у Фотиньи; почти сплошь была она крыта ярким зелено-бурым мохом, и на нем
росло множество несозрелой еще брусники.
— Слышали, матушка, слышали и немало потужили, — сказал Марко Данилыч. — Дунюшка
у меня долгое время глаз осушить не могла. Подруги ведь, вместе в вашей обители
росли, вместе обучались.
Сызмальства знаю ее,
у нас
выросла; тихая
росла да уважливая; сыздетства по всему хороша была, а уж умная-то какая да покорная, добрая-то какая да милостивая!..
Правду говорят: не спеши волчонка хвалить, дай зубам
у серого
вырасти…
— Отжившее-то отжившее, а всё бы с ним надо обращаться поуважительнее. Хоть бы Снетков… Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли. Знаете, придется если вам пред домом разводить садик, планировать, и
растет у вас на этом месте столетнее дерево… Оно, хотя и корявое и старое, а всё вы для клумбочек цветочных не срубите старика, а так клумбочки распланируете, чтобы воспользоваться деревом. Его в год не вырастишь, — сказал он осторожно и тотчас же переменил разговор. — Ну, а ваше хозяйство как?