Неточные совпадения
Ради
милой девочки покинула она жизнь христовой невесты, горячей любовью, материнскими ласками, деннонощными заботами о сиротке наполнились ее дни, но
не нарушила Дарья Сергевна строгого поста,
не умалила теплых молитв перед Господом об упокоении души погибшего в море раба Божия Мокея.
А на третьей гусянке неистовый вопль слышится: «Батюшки, буду глядеть!.. отцы родные, буду доваривать! батюшки бурлаченьки,
помилуйте!.. родимые,
помилуйте!» То бурлацкая артель самосудом расправляется с излюбленным кашеваром за то, что подал на ужин
не проваренную как следует пшенную кашу…
—
Помилуйте, Марко Данилыч, мы бы со всяким нашим усердием, да
не наша вина-с… Супротив Божьей воли ничего
не поделаешь!..
— Нет, уж ты, Василий Фадеич, яви Божеску милость, попечалуйся за нас, беззаступных, — приставали рабочие. — Мы бы тебя вот как уважили!.. Без гостинца,
милый человек,
не остался бы!.. Ты
не думай, чтобы мы на шаромыгу!..
—
Не след бы мне про тюлений-то жир тебе рассказывать, — сказал Марко Данилыч, — у самого этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради
милого дружка и сережка из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот что скажу: от тюленя, чтоб ему дохнуть, прибытки
не прытки. Самое распоследнее дело… Плюнуть на него
не стоит — вот оно что.
— Как же смеют они жаловаться?.. Помилуйте-с!.. — возразил Василий Фадеев. — Ни у кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно. В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже
не охота.
Помилуйте! — говорил Фадеев.
По вечерам и ярманочные, и городские трактиры битком набиты. Чаю выпивают количество непомерное. После, как водится, пойдут в ход закусочки, конечно, с прибавленьицем. В Москве — в Новотроицком, у Лопашева и в других излюбленных купечеством трактирах — можно только чай пить, но закусывать, а пуще того винца рюмочку выпить — сохрани Господи и
помилуй!.. Зазорное дело!.. У Макарья
не то: там и московским, и городовым купцам, яко в пути находящимся, по все дни и по вся ночи — разрешения на вся.
Много красавиц видал до того, но ни в одной, казалось ему теперь, и тени
не было той прелести, что пышно сияла в лучезарных очах и во всем
милом образе девушки…
И долго, чуть
не до самого свету, советовался он с Татьяной Андревной, рассказав ей, что говорил ему Марко Данилыч. Придумать оба
не могли, что бы это значило, и
не давали веры тому, что сказано было про Веденеева. Обоим Дорониным Дмитрий Петрович очень понравился. Татьяна Андревна находила в нем много сходства с
милым, любезным Никитушкой.
— Да как же это
не простясь-то?
Помилуйте! Как же это возможно? Нешто так делается?
Сам
не зная зачем, ровно вкопанный стоит на крыльце Веденеев. Все еще видится ему
милый лик дорогой девушки, все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и
не может сообразить, где он, зачем тут стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке.
— Хоша и силком, а уж стащу друга поужинать, — говорил он. — Сердись,
не сердись, по мне, брат, все едино… А на своем уж беспременно поставлю!.. Как это можно без ужина?..
Помилуйте!
— Зачем же-с?
Помилуйте, — вступился за хозяина половой. — Осетринки
не прикажете ли, стерляди отличные есть, поросенок под хреном — московскому
не уступит, цыплята, молодые тетерева.
— Дело торговое,
милый ты мой, — усмехнулся Дмитрий Петрович. — Они ведь
не нашего поля ягода. Старого леса ко́черги… Ни тот, ни другой даже
не поморщились, когда все раскрылось… Шутят только да посмеиваются, когда про тюленя́ речь заведут… По ихнему старому завету, на торгу ни отца с матерью нет, ни брата с сестрой, родной сын подвернется — и того объегорь… Исстари уж так повелось. Нам с тобой их
не переделать.
Жаль было мне тебя, матушка,
не смогла я на побег согласья дать, видно, чуяло сердце, что ты родная мне матушка, а я тебе
милое детище!..
Не часто́й дробный дождичек кропит ей лицо белое, мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по
милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова
не может промолвить в слезах.
И печатью запечатано —
Не знавать мне счастья, радости,
С
милым другом в разлученье быть!
— Что ты, Фленушка?
Помилуй! — сказал Петр Степаныч. — Нешто тебе
не жаль себя?
— Чего мне жалеть-то себя?.. — с каким-то злорадством, глазами сверкнув, вскликнула Фленушка. — Ради кого?.. Ни для кого… И меня-то жалеть некому, опричь разве матушки… Кому я нужна?.. Ради кого мне беречь себя?.. Лишняя, ненужная на свет я уродилась!.. Что я, что сорная трава в огороде — все едино!.. Полют ее, Петенька… Понимаешь ли? Полют… С корнем вон… Так и меня… Вот что!.. Чуешь ли ты все это,
милый мой?.. Понимаешь ли, какова участь моя горькая?.. Никому я
не нужна, никому и
не жаль меня…
— О, уж я и сама
не знаю, Петенька! — покорно молвила Фленушка. — Уезжай ты, голубчик мой
милый, уезжай отсюда дня на три… Дружочек, прошу тебя, мой миленький!.. Богом тебя прошу…
Вот на кирпичном, ржавой жестью обитом мавзолее возвещается «прохожему», что тут погребен «верный, усердный раб церкви — удельный крестьянин такой-то, в двух жалованных из кабинета его императорского величества кафтанах, один кафтан с позументами, а другой с золотым шитьем и таковыми ж кистями». Бессознательно читает Петр Степаныч кладбищенские сказанья, читает, а сам ничего
не понимает. Далеко его думы — там, на Каменном Вражке, в уютных горенках
милой, ненаглядной Фленушки.
Свет в окне показался… «Неужели встает?.. Что это так рано поднялась моя ясынька?.. Видно, сряжается… Но всего еще только четыре часа… О
милая моя, о сердце мое!.. День один пролетит, и нас никто больше
не разлучит с тобой… Скоро ли, скоро ль пройдет этот день?..»
—
Не беспокойтесь, моя
милая, я донесу вашу бедную крошку, — кротко промолвила черная женщина и, охватив сильными руками девочку, бодро понесла ее вверх по ступеням…
— Жаль, что вы,
милая, иностранным языкам
не обучались, а то бы я прислала вам книжек, они бы очень полезны были вам. Впрочем, есть и русские хорошие книги. Читали ли вы, например, Юнга Штиллинга «Тоска по отчизне»?
— Ну, этих книг Марко Данилыч вам
не купит, — сказала Марья Ивановна. — Эти книги редкие, их почти вовсе нельзя достать, разве иногда по случаю. Да это
не беда, я вам пришлю их,
милая, читайте и
не один раз прочитайте… Сначала они вам покажутся непонятными, пожалуй, даже скучными, но вы этим
не смущайтесь,
не бросайте их — а читайте, перечитывайте, вдумывайтесь в каждое слово, и понемножку вам все станет понятно и ясно… Тогда вам новый свет откроется, других книг тогда в руки
не возьмете.
— Трудно это рассказать, невозможно почти, — молвила Марья Ивановна. — Одно только могу теперь сказать вам,
милая, что от этих книг будет вам большая польза. И
не столько для ума, сколько для души…
— Трудно,
милая, трудно, — отвечала Марья Ивановна. — В тайны сокровенные надо входить постепенно, иначе трудно понять их… Вам странными, непонятными показались мои слова, что надо умереть прежде смерти… А для меня это совершенно ясно… Ну поймете ли вы, ежели я вам скажу:
не той смертью, после которой мертвого в землю зарывают, надо умереть, а совсем иною — тайною смертью.
— Опростала бы ты мне, Филиппьевна, посудинку-то. Пора уж, матка, домой мне идти. Мужики, поди, на лужайке гуляют, может, им что-нибудь и потребуется. Перецеди-ка квасок-от, моя
милая, опростай жбан-от… Это я тебе, сударыня, кваску-то от своего усердия, а
не то чтобы за деньги… Да и ягодки-то пересыпала бы, сударыня, найдется, чай, во что пересыпать-то, я возьму; это ведь моя Анютка ради вашего гостя ягодок набрала.
— Какая же тут шутка?
Помилуйте, Марко Данилыч.
Не шутка это, сударь, а кровная обида. Вот что-с, — маленько помягче промолвил Чубалов.
— Как же можно забыть?
Помилуйте!
Не бесчувственный же я какой,
не деревянный. Могу ли забыть, как вы меня выручили? — сказал Чубалов. — По гроб жизни моей
не забуду.
Как на кустике зеленом
Соловеюшко сидит,
Звонко, громко он поет,
В терем голос подает,
А по травке, по муравке
Красны девицы идут,
А котора лучше всех —
Та сударушка моя.
Белым лицом круглоличка
И наряднее всех.
Как Марфушу
не признать,
Как
милую не узнать?
— Кажется, немножко понимаю, а впрочем, там много, что мне
не по уму, — с простодушной, детской откровенностью и
милой простотой отвечала Дуня, восторженно глядя на Марью Ивановну и горячо целуя ее руку. — И в других книжках тоже
не всякое слово могу понимать… Неученая ведь я!.. А уж как рада я вам, Марья Ивановна!.. Вы ученая, умная — теперь вы мне все растолкуете.
— Как возможно мне врать вашему степенству? — скорбно и даже обидчиво промолвил Терентий Михайлов. —
Помилуйте!.. Сколько годов с вашим братцем мыкали мы подневольную жизнь, и вдруг я стану врать!.. Да сам Господь того
не попустит!.. Всего мы с Мокеем Данилычем нагляделись, всего натерпелись… Как же поворотится у меня язык сказать неправду?
Хан распорядился живо — одного астраханца велел повесить, другому нос и уши окорнать, а меня
помиловал, дай Бог ему здоровья, портить человека рослого
не захотел, а выше меня у него никого
не было.
—
Не забывай,
милый друг, что ты еще пока язычница и что враг имеет над тобой полную власть.
— Люди Божьи, друг
милый, живут
не по-вашему,
не по-язычески.
— Эх, Оленушка, Оленушка! Да с чего ты, болезная, таково горько кручинишься?.. Такая уж судьба наша женская. На том свет стоит,
милая, чтоб мужу жену колотить.
Не при нас заведено,
не нами и кончится. Мужнины побои дело обиходное, сыщи-ка на свете хоть одну жену небитую. Опять же и то сказать:
не бьет муж, значит,
не любит жену.
Сколько ни люблю тебя и ни жалею, а ежели,
помилуй Бог, такой грех случится, тогда
не токма ему, треклятому, но и тебе, моей дочке, с плеч голову сорву.
— Поди вот с ним!.. — говорил Марко Данилыч. — Сколько ни упрашивал, сколько ни уговаривал — все одно что к стене горох. Сам
не знаю, как теперь быть. Ежель сегодня двадцати пяти тысяч
не добудем — все пойдет прахом, а Орошин цены какие захочет, такие и уставит, потому будет он тогда сила, а мы все с первого до последнего в ножки ему тогда кланяйся, милости у него проси. Захочет
миловать —
помилует,
не захочет — хоть в гроб ложись.
Ни слова
не сказал Патап Максимыч, слушая речи Михайла Васильича. Безмолвно сидел он, облокотясь на стол и склонив на руку седую голову. То Настю-покойницу вспоминал, то глумленье Алешки над ним самим, когда был он у него по делу о векселях. Хватил бы горячим словом негодяя, да язык
не ворочается: спесь претит при всех вымолвить, как принял его Алешка после своей женитьбы, а про Настю даже намекнуть оборони Господи и
помилуй!
— Что с тобой,
милая? Что с тобой, дружочек мой? — с любовью и участьем сказала Марья Ивановна, садясь у изголовья кровати и сажая Дуню на
не убранную еще постель.
— Вот где ты,
милая Дунюшка, — раздался громкий и приветливый голос Марьи Ивановны. — С отцом Прохором! Смотри,
не пришлось бы мне отвечать перед Марком Данилычем, что ты, живучи у нас, познакомилась с православным священником, — ласково она промолвила.
— Христос воскресе, братец мой
милый, желанный! Наконец-то обрадовал приездом своим. Здоров ли, миленький?
Не было ль какого горя?.. Ты очень изменился в лице! — ласкаясь и ровно ласточка увиваясь вкруг него, с радостными слезами щебетала Варенька.
Никогда,
милый друг мой,
не должно действовать под первым впечатлением, иначе это будет опрометчивостью.
Ради вечного душевного спасения твоего умоляю тебя,
милый дружок,
не забывай того, что преподано тебе, и оставайся верною Богу до самой кончины.
— Так это хлысты. Фармазонами их еще в народе зовут, — ответил Чубалов. — Нет, Бог
миловал, никогда на их проклятых сборищах
не бывал. А встречаться встречался и
не раз беседовал с ними.
— Скажи, Дунюшка, скажи, моя
милая. Ежели хочешь, словечка ему
не вымолвлю. Пошла бы ты за него али нет?
— Изволь,
милая, изволь. Благословлю с великим моим удовольствием, — отвечал он. — Побудь здесь с Дуней, — прибавил он, обращаясь к Аграфене Петровне, — а я в твою образную схожу да икону там выберу. Своей
не привез,
не знал.
Не бойсь, Груня, твои благословенные иконы знаю — ни одной
не возьму.
Василий Борисыч то́тчас закрыл лицо ладонями, чтоб
милая женушка опять его
не искровенила.
Когда Господь меня еще
миловал, когда еще он, праведный,
не смирял моей гордыни, ни до кого мне
не было дела, ни до коего человека.