Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали
лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Алексей Александрович стоял
лицом к лицу пред жизнью, пред возможностью любви в его жене к кому-нибудь кроме его, и это-то казалось ему очень бестолковым и непонятным, потому что это была сама жизнь.
Под окном, в толпе народа, стоял Грушницкий, прижав
лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она, проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой.
Неточные совпадения
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся
к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный
к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна
к другой с самым сатирическим выраженьем
лица, относящимся прямо
к семейству городничего.
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся
к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в
лице его погряз и весь Глупов.
Только впоследствии, когда блаженный Парамоша и юродивенькая Аксиньюшка взяли в руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял начало в
лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно, состояла в том, что"все мы, что человеки, что скоты, — все помрем и все
к чертовой матери пойдем".
Ни в фигуре, ни даже в
лице врага человеческого не усматривается особливой страсти
к мучительству, а видится лишь нарочитое упразднение естества.