Неточные совпадения
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком,
и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани;
и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата
велел наказать; солдат продолжал грубить; он
велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом,
и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
— Прекрасно-с!
И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой
и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо,
и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления,
велит ли отдать кому — советую слушаться беспрекословно
и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют
и едят, а не воздухом питаются!
— Касательно второго вашего ребенка, — продолжала Александра Григорьевна, — я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка — совестно
и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному… Он друг нашего дома,
и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно
велела вам это сделать!
Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет
вела процесс,
и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка
и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им
и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.
— Коли не примет, так
вели у него здешнюю моленную [Моленная — помещение для общественной молитвы старообрядцев, или раскольников. Моленные до революции 1905 года существовали с разрешения полиции
и часто негласно.] опечатать!..
— «Молодой Дикий» [«Молодой Дикий» — неполное название переводного романа: «Молодой дикий, или опасное стремление первых страстей, сочинение госпожи Жанлис; 2 части. М., 1809». На самом деле это сочинение Августа Лежюня.], «
Повести Мармонтеля». [«
Повести Мармонтеля». — Жан Франсуа Мармонтель (1723—1799), французский повествователь, драматург
и историк литературы.]
Анна Гавриловна еще несколько раз входила к ним, едва упросила Пашу сойти вниз покушать чего-нибудь. Еспер Иваныч никогда не ужинал,
и вообще он прихотливо, но очень мало, ел. Паша, возвратясь наверх, опять принялся за прежнее дело,
и таким образом они читали часов до двух ночи. Наконец Еспер Иваныч погасил у себя свечку
и велел сделать то же
и Павлу, хотя тому еще
и хотелось почитать.
— Квартира тебе есть, учитель есть! — говорил он сыну, но, видя, что тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там Ванька
и кучер вкатывали его коляску в сарай
и никак не могли этого сделать; к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью,
велел другим переть в вагу, —
и сразу вдвинули.
Полковник махнул рукой
и велел везти скорее; экипаж уехал.
— Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот
и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: «Высеките, говорит, меня!» Тот
и велел его высечь. Я пришел — дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
—
Веди, — отвечал Ванька;
и — не ошибся.
Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул ветер
и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так что Симонов взялся их назад
вести за руку.
Плавин, наскоро пообедав,
велел Ваньке поставить самовар
и в кипятке из него распустить клей
и заварить на этой воде клейстер.
Для этого он
велел ему одну сторону оконного переплета обводить краскою темною, а другую — посветлей, — филенки на дверях разделывать таким образом, чтобы слегка их оттенять, проводя по сырому грунту сажею, —
и выходило отлично!
—
Веди так!.. В бабьем платье
и веди!.. А его скарб после за ним выкинешь! — повторил Николай Силыч.
Вообще детские игры он совершенно покинул
и повел, как бы в подражание Есперу Иванычу, скорее эстетический образ жизни. Он очень много читал (дядя обыкновенно присылал ему из Новоселок, как только случалась оказия,
и романы,
и журналы,
и путешествия); часто ходил в театр, наконец задумал учиться музыке. Желанию этому немало способствовало то, что на том же верху Александры Григорьевны оказались фортепьяны. Павел стал упрашивать Симонова позволить ему снести их к нему в комнату.
Павел подумал
и сказал. Николай Силыч, с окончательно просветлевшим лицом, мотнул ему еще раз головой
и велел садиться,
и вслед за тем сам уже не стал толковать ученикам геометрии
и вызывал для этого Вихрова.
— Нет, — отвечал с улыбкой Павел, — он больше все насчет франтовства, — франтить не
велит; у меня волоса курчавые, а он говорит, что я завиваюсь,
и все пристает, чтобы я остригся.
Сочинение это произвело, как
и надо ожидать, страшное действие… Инспектор-учитель показал его директору; тот — жене; жена
велела выгнать Павла из гимназии. Директор, очень добрый в сущности человек, поручил это исполнить зятю. Тот, собрав совет учителей
и бледный, с дрожащими руками, прочел ареопагу [Ареопаг — высший уголовный суд в древних Афинах, в котором заседали высшие сановники.] злокачественное сочинение; учителя, которые были помоложе, потупили головы, а отец Никита произнес, хохоча себе под нос...
— Когда вот дяденьке-то бывает получше немножко, — вмещалась в разговор Анна Гавриловна, обращаясь к Павлу, — так такие начнут они разговоры между собою
вести: все какие-то одеялы, да твердотеты-факультеты, что я ничего
и не понимаю.
Еспер Иваныч когда ему полтинник, когда целковый даст;
и теперешний раз пришел было; я сюда его не пустила, выслала ему рубль
и велела идти домой; а он заместо того — прямо в кабак… напился там, идет домой, во все горло дерет песни; только как подошел к нашему дому,
и говорит сам себе: «Кубанцев, цыц, не смей петь: тут твой благодетель живет
и хворает!..» Потом еще пуще того заорал песни
и опять закричал на себя: «Цыц, Кубанцев, не смей благодетеля обеспокоить!..» Усмирильщик какой — самого себя!
Вскоре после того Павел сделался болен,
и ему не
велели выходить из дому.
Рвение Павла в этом случае до того дошло, что он эту
повесть тотчас же сам переписал,
и как только по выздоровлении пошел к Имплевым, то захватил с собой
и произведение свое.
Дневником, который Мари написала для его
повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых, дневник написан был прекрасным, правильным языком,
и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою
повесть дневник этот, а черновой,
и особенно те места в нем, где были написаны слова: «о, я люблю тебя, люблю!», он несколько раз целовал
и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
Наконец Еспер Иваныч призвал Мари
и велел написать к княгине, что он переезжает в Москву.
Семен Яковлевич только взглянул на него, а Евлампия Матвеевна воскликнула с ударением: «Вот как!» —
и при этом как-то лукаво
повела бровями; несмотря на сорокалетний возраст, она далеко еще была не чужда некоторого кокетства.
— Ужасная! — отвечал Абреев. — Он жил с madame Сомо. Та бросила его, бежала за границу
и оставила триста тысяч векселей за его поручительством… Полковой командир два года спасал его, но последнее время скверно вышло: государь узнал
и велел его исключить из службы… Теперь его, значит, прямо в тюрьму посадят… Эти женщины, я вам говорю, хуже змей жалят!.. Хоть
и говорят, что денежные раны не смертельны, но благодарю покорно!..
— Что ж вам за дело до людей!.. — воскликнул он сколь возможно более убедительным тоном. — Ну
и пусть себе судят, как хотят! — А что, Мари, скажите, знает эту грустную вашу
повесть? — прибавил он: ему давно уже хотелось поговорить о своем сокровище Мари.
— Надо быть, что вышла, — отвечал Макар. — Кучеренко этот ихний прибегал ко мне; он тоже сродственником как-то моим себя почитает
и думал, что я очень обрадуюсь ему: ай-мо, батюшка, какой дорогой гость пожаловал; да стану ему угощенье делать; а я вон
велел ему заварить кой-каких спиток чайных, дал ему потом гривенник… «Не ходи, говорю, брат больше ко мне, не-пошто!» Так он болтал тут что-то такое, что свадьба-то была.
— Примет-с, — отвечал Иван Иваныч
и повел Павла в нижний этаж дома.
Павел стал осматривать комнату Еспера Иваныча, которую, видимо, убирало чье-то утонченное внимание. По стенам шли мягкие без дерева диваны, пол был покрыт пушистым теплым ковром; чтобы летнее солнце не жгло, на окна были опущены огромные маркизы; кроме того, небольшая непритворенная дверь
вела на террасу
и затем в сад, в котором виднелось множество цветов
и растений.
— Я вот
велю у вас все книги обобрать, — заключила старушка
и погрозила ему своим маленьким пальцем, а сама в это время мельком взглянула на Павла.
Возвратившись домой, по обыкновению, немного выпивши, он
велел Ваньку, все еще продолжавшего спать, тому же Огурцову
и тем же способом растолкать,
и, когда Ванька встал, наконец, на ноги
и пришел в некоторое сознание, Макар Григорьев спросил его...
— Я ругаюсь?.. Ах, ты, бестия этакой! Да по головке, что ли, тебя за это гладить надо?.. — воскликнул Макар Григорьев. — Нет, словно бы не так! Я, не спросясь барина, стащу тебя в часть
и отдеру там: частный у меня знакомый — про кого старых, а про тебя новых розог
велит припасти.
Павел
велел дать себе умываться
и одеваться в самое лучшее платье. Он решился съездить к Мари с утренним визитом,
и его в настоящее время уже не любовь, а скорее ненависть влекла к этой женщине. Всю дорогу от Кисловки до Садовой, где жила Мари, он обдумывал разные дерзкие
и укоряющие фразы, которые намерен был сказать ей.
Заморив наскоро голод остатками вчерашнего обеда, Павел
велел Ваньке
и Огурцову перевезти свои вещи, а сам, не откладывая времени (ему невыносимо было уж оставаться в грязной комнатишке Макара Григорьева), отправился снова в номера, где прямо прошел к Неведомову
и тоже сильно был удивлен тем, что представилось ему там: во-первых, он увидел диван, очень как бы похожий на гроб
и обитый совершенно таким же малиновым сукном, каким обыкновенно обивают гроба; потом, довольно большой стол, покрытый уже черным сукном, на котором лежали: череп человеческий, несколько ручных
и ножных костей, огромное евангелие
и еще несколько каких-то больших книг в дорогом переплете, а сзади стола, у стены, стояло костяное распятие.
— Потому что вы описываете жизнь, которой еще не знаете; вы можете написать теперь сочинение из книг, — наконец, описать ваши собственные ощущения, — но никак не роман
и не
повесть! На меня, признаюсь, ваше произведение сделало очень, очень неприятное впечатление; в нем выразилась или весьма дурно направленная фантазия, если вы все выдумали, что писали… А если же нет, то это, с другой стороны, дурно рекомендует вашу нравственность!
И профессор опять при этом значительно мотнул Вихрову головой
и подал ему его
повесть назад. Павел только из приличия просидел у него еще с полчаса,
и профессор все ему толковал о тех образцах, которые он должен читать, если желает сделаться литератором, — о строгой
и умеренной жизни, которую он должен
вести, чтобы быть истинным жрецом искусства,
и заключил тем, что «орудие, то есть талант у вас есть для авторства, но содержания еще — никакого!»
Клянусь, что я без всякой злобы,
Без всякой зависти утробы
Смотрю, как ты
и ешь,
и пьешь,
И жизнь роскошную
ведешь.
Весь этот разговор молодые люди
вели между собой как-то вполголоса
и с явным уважением друг к другу. Марьеновский по преимуществу произвел на Павла впечатление ясностью
и простотой своих мыслей.
Павел
велел Ивану подать чаю
и трубок. Анну Ивановну, как самую почетную гостью, посадили на диване; около нее сел почти с каким-то благоговением Неведомов.
Они сыграли. Павел проиграл
и тотчас же
повел Салова к Яру. Когда они, после вкусных блюд
и выпитой бутылки хорошего вина, вышли на улицу, то Салов, положив Павлу руку на плечо, проговорил...
— Что тебе к ужину
велеть приготовить? — произнес он, стоя посередине комнаты с каким-то растерявшимся взором. — Погоди, постой, я пошлю сейчас в Клецково
и оттуда отличнейших фруктов из оранжереи
велю тебе привезти.
— Я не знаю, как у других едят
и чье едят мужики — свое или наше, — возразил Павел, — но знаю только, что все эти люди работают на пользу вашу
и мою, а потому вот в чем дело: вы были так милостивы ко мне, что подарили мне пятьсот рублей; я желаю, чтобы двести пятьдесят рублей были употреблены на улучшение пищи в нынешнем году, а остальные двести пятьдесят — в следующем, а потом уж я из своих трудов буду высылать каждый год по двести пятидесяти рублей, — иначе я с ума сойду от мысли, что человек, работавший на меня — как лошадь, — целый день, не имеет возможности съесть куска говядины,
и потому прошу вас завтрашний же день
велеть купить говядины для всех.
Павел
велел себе оседлать лошадь, самую красивую из всей конюшни: ему хотелось возобновить для себя также
и это некогда столь любимое им удовольствие.
В день отъезда, полковник вырядился в свой новый вицмундир
и во все свои кресты; Павлу тоже
велел одеться попараднее.
— Ужасно как трудно нам, духовенству, с ним разговаривать, — начал он, — во многих случаях доносить бы на него следовало!.. Теперь-то еще несколько поунялся, а прежде, бывало, сядет на маленькую лошаденку, а мужикам
и бабам
велит платки под ноги этой лошаденке кидать; сначала
и не понимали, что такое это он чудит; после уж только раскусили, что это он патриарха, что ли, из себя представляет.
— Непременно! — отвечал он
и торопливо
повел обеих дам к полковнику.
— Точно так. Отец мой тридцать лет казначеем! — проговорила она с какою-то гордостью, обращаясь к Павлу,
и затем,
поведя как-то носом по воздуху, прибавила: — Какой вид тут у вас прекрасный — премиленький!
— Побегайте, побегайте! — произнес он
и велел на кресле вынесть себя на галерею, чтобы посмотреть на бегающих.