Неточные совпадения
Видимо, что это был для моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие
надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру
в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает.
В нем вся моя теперь
надежда.
Калиновичу возвратилась было
надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые,
в свою очередь, переодевшись
в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и
в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть.
Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся
в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений,
в которых вы наперед знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди всего этого единственное впечатление, которое может вынесть человек мыслящий, — это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!» [Оставь
надежду всяк сюда входящий!
Разбитая
надежда на литературу и неудавшаяся попытка начать службу, — этих двух ударов, которыми оприветствовал Калиновича Петербург, было слишком достаточно, чтобы, соединившись с климатом, свалить его с ног: он заболел нервной горячкой, и первое время болезни, когда был почти
в беспамятстве, ему было еще как-то легче, но с возвращением сознания душевное его состояние стало доходить по временам до пределов невыносимой тоски.
— Что делать? — возразил Калинович. — Всего хуже, конечно, это для меня самого, потому что на литературе я основывал всю мою будущность и, во имя этих эфемерных
надежд, душил
в себе всякое чувство, всякое сердечное движение. Говоря откровенно, ехавши сюда, я должен был покинуть женщину, для которой был все; а такие привязанности нарушаются нелегко даже и для совести!
Почти всегда серьезные привязанности являются
в женщинах результатом того, что их завлекали, обманывали
надеждами, обещаниями, — ну и
в таком случае мы, благодаря бога, не древние, не можем безнаказанно допускать амуру писать клятвы на воде.
Под ее влиянием я покинул тебя, мое единственное сокровище, хоть, видит бог, что сотни людей, из которых ты могла бы найти доброго и нежного мужа, — сотни их не
в состоянии тебя любить так, как я люблю; но, обрекая себя на этот подвиг, я не вынес его: разбитый теперь
в Петербурге во всех моих
надеждах, полуумирающий от болезни,
в нравственном состоянии, близком к отчаянию, и, наконец, без денег, я пишу к тебе эти строчки, чтоб ты подарила и возвратила мне снова любовь твою.
— Вся теперь
надежда, как мне говорят, это — просить Якова Васильича. Неужели, наконец, он не сжалится? Есть же
в нем хоть капля сострадания!
Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую
надежду. Вошла m-me Четверикова и проговорила: «Bonsoir!» [Добрый вечер! (франц.).] Она была так же стройна и грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением
в лице принял ее герой мой.
Князь очень хорошо понимал, что Медиокритский говорит почти правду.
Надежда остаться только
в подозрении мелькнула перед ним во всей прелести своими радужными цветами.
Мадера, точно, даже горела во рту, ибо купцы, зная уже вкус помещиков, любивших добрую мадеру, заправляли ее беспощадно ромом, а иной раз вливали туда и царской водки,
в надежде, что всё вынесут русские желудки.
Вода сбыла, и мостовая // Открылась, и Евгений мой // Спешит, душою замирая, //
В надежде, страхе и тоске // К едва смирившейся реке. // Но, торжеством победы полны, // Еще кипели злобно волны, // Как бы под ними тлел огонь, // Еще их пена покрывала, // И тяжело Нева дышала, // Как с битвы прибежавший конь. // Евгений смотрит: видит лодку; // Он к ней бежит, как на находку; // Он перевозчика зовет — // И перевозчик беззаботный // Его за гривенник охотно // Чрез волны страшные везет.
Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и
в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же
в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная
в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „
Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Г-жа Простакова (обробев и иструсясь). Как! Это ты! Ты, батюшка! Гость наш бесценный! Ах, я дура бессчетная! Да так ли бы надобно было встретить отца родного, на которого вся
надежда, который у нас один, как порох
в глазе. Батюшка! Прости меня. Я дура. Образумиться не могу. Где муж? Где сын? Как
в пустой дом приехал! Наказание Божие! Все обезумели. Девка! Девка! Палашка! Девка!
Слобода смолкла, но никто не выходил."Чаяли стрельцы, — говорит летописец, — что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им
в сей сладкой
надежде себя утешать".
Догадку эту отчасти оправдывает то обстоятельство, что
в глуповском архиве до сих пор существует листок, очевидно принадлежавший к полной биографии Двоекурова и до такой степени перемаранный, что, несмотря на все усилия, издатель «Летописи» мог разобрать лишь следующее: «Имея немалый рост… подавал твердую
надежду, что…
Щепки, навоз, солома, мусор — все уносилось быстриной
в неведомую даль, и Угрюм-Бурчеев с удивлением, доходящим до испуга, следил"непонятливым"оком за этим почти волшебным исчезновением его
надежд и намерений.